Легенда о счастье. Стихи и проза русских художников
Шрифт:
Иконное дело, достигшее в Москве в XVII веке небывалого до того времени подъема в художественном и техническом отношениях, также поставило ее в очень выгодные условия перед другими русскими городами, так как давало обильный и ценный материал для обмена. Такие имена, как Рублев, Ушаков, и образовавшиеся целые иконописные школы (Строгановская, царских писем) говорят о недюжинных успехах этой отрасли художества. Писались целые руководства по иконописи, составлялись всевозможные технические рецепты и советы, вроде того, как приготовлять золото, краски, грунтовку. Стоит вспомнить известное описание подготовки грунта к стенописи Успенского собора, чтобы убедиться в той серьезности, с какой относились московиты к иконописному делу. Помеченный в Кремле на рисунке Мейерберга иконописный терем говорит уже как бы о начале в Москве художественной школы, через сто с лишком лет возродившейся на берегах Невы в Академии художеств.
Строй художественного и всякого вообще производства был по преимуществу семейно-кустарный. Производство всевозможных узорочий – вышивок, кружев – ютилось по теремам бояр, по монастырям. Всякая «кузнь» и ценинное дело производилось тоже по дворам, не развиваясь в широкое заводское и фабричное производство. В этом было большое преимущество, дававшее свободу личному творчеству, выразившемуся с таким разнообразием и художественностью в памятниках прикладного искусства, дошедших до нашего времени, какими мы теперь любуемся в церквах, музеях и дворцах. Таким образом, трудовой
Попробуем перенестись воображением на триста – четыреста лет назад и проследить то, что подскажут нам мысль и чувство в воссозданном смутном образе того, что когда-то было. Центр средневекового уклада жизни города сосредоточивался в Кремле. Здесь были главные храмы, жили царь, митрополит и самые богатые и властные мужики – бояре; здесь находились приказы на Ивановской площади, где шли суды и расправы. Окруженный со всех сторон водой и рвами, он имел вид неприступного замка, как его и называли иностранцы. С юга его замыкали река Москва и двойные стены, со стороны Красной площади – глубокий ров, обложенный кирпичом и наполненный водой по подземной трубе из Верхнего Неглиненского пруда, находившегося за Воскресенским мостом, там, где теперь площадь перед зданием бывшей думы; с запада, на месте теперешнего Александровского сада – глубокие Неглиненские Нижние пруды с мостами и мукомольными мельницами при них.
Взглянув на Годуновский план Кремля, еще более убеждаешься в том, какая громадная разница в характере построек между пригородами и собственно городом – Кремлем. Там дерево, солома, здесь же белокаменные златоверхие храмы, крепкие двойные и тройные стены с высокими башнями, каменные дворцы-терема и даже водопровод. По гравюре Пикарта начала XVIII века можно до некоторой степени представить все богатство и красоту тогдашнего Кремля. Если бы он остался нетронутым даже в том виде, какой имел в начале XVIII века, то это был бы единственный архитектурный памятник средневековья, не уступавший по цельности впечатления острову Сен-Мишель в Бретани. Кремль прежде всего казался буквально битком набитым каменными зданиями. Огромнейший дворец, начинавшийся под горой Запасным дворцом и взбиравшийся на гору грудой теремов со всевозможными надстройками и пристройками, имел не одну тысячу комнат. Соборы, церкви, приказы, частные дома, три башни, находившиеся в царском дворе, занимали юго-западный угол Кремля; это был отдельный, собственно царский кремль – замок. Эти башни: Гербовая – над Колымажными воротами, ведущими на площадь у Спаса «на Бору» перед Теремами; круглая – в Нижнем Набережном саду и третья – над воротами в Конюшенном дворе, с часами. Золото куполов, изразцы, сверкающие яркими цветами, черепичные поливные кровли на башнях, узорчатые золотые кресты, как жар горящие в небе, ряды слюдяных окон в замысловатых переплетах – как все это было оригинально и красиво!
Кремль был продуктом векового народного творчества; здесь вылилось в осязательную форму все то, что могло создать оно. Складывались про него былины, сказки; он принимал облик сказочного жилища Жар-птицы. Что такое эти архитектурные фантастические мотивы, постоянно встречающиеся на древних иконах московского письма в виде башен, теремов, чудных каких-то фронтонов вроде закомар и кокошников, как не отголоски сказочного современного им Кремля?
Неудивительно после всего сказанного, что Кремль во все времена был центром города, Москва жила им. На Красной площади с утра до вечера толпился праздный и деловой народ, узнавая новости и слушая бирючей, возвещавших царские указы. Отсюда вести разносились по всему городу – то о войне, то о казнях и новых налогах и поборах. Отсюда же, вероятно, волны народной жизни, взбудораженные кознями бояр и насилиями тиранов, ударялись о кремлевские твердыни, порождая смуты, бунты и крамолу. Красная площадь для Москвы была и Великий торг, и то же, что Форум для старого Рима. Здесь стояла трибуна «роста», или, как у вечевиков «степень», – Лобное место. Отсюда до Москворецкой улицы рукой подать, где были калашный и рыбный ряды, или, как называют в провинции, «обжорный ряд». За грош, за два здесь был сыт обыватель. В Китай-городе – кружала и харчевни, погреба в Гостином дворе с фряжскими винами, продаваемыми навынос в глиняных и медных кувшинах и кружках. Тут же брадобреи и стригуны для желающих, прямо на открытом воздухе занимавшиеся своим ремеслом, отчего за многие годы накопился на улице такой слой человеческих волос, что по нему ходили и ездили как по войлоку; поэтому и название ряда было «вшивый». Здесь же, на крестцах, перекрестках улиц, неожиданно раздавшийся вопль и причитание о покойнике говорили о том, что родственники узнали в выставленном божедомами покойнике своего сродника… Здесь же зазывали прохожих в кружала и притоны словоохотливые веселые женщины с бирюзовыми колечками во рту. Слышен был плач детей-подкидышей, вынесенных сюда в корзинах все теми же божедомами, собирающими добровольные приношения на их пропитание… Пройдет толпа скоморохов с сопелями, гудками и домрами… Раздастся оглушительный перезвон колоколов на низкой деревянной колокольне на столбах… Склоняются головы и спины перед проносимой чтимой чудотворной иконой… Разольется захватывающая разгульная песня пропившихся до последней нитки бражников… Гремят цепи выведенных сюда для сбора подаяния колодников… Крик юродивого, песня калик перехожих… Смерть, любовь, рождение, стоны и смех, драма и комедия – все завязалось неразрывным непонятным узлом и живет вместе как проявление своеобразного уклада жизни средневекового народного города. Но вот день клонится к вечеру, пустеют улицы и площади: народ разошелся – кто по домам, кто по церквам к вечерне и всенощной, а кто в бани.
Насколько москвичи любили бани, можно судить по тем подробностям, с какими они изображены на всех планах старой Москвы: у Олеария, Мейерберга, на Сигизмундовом и др. Они помечены у Пушечно-литейного двора, направо от длинного Охотнорядского моста, на месте современного «Метрополя», где они существовали вплоть до постройки этого дома; Серебрянические – у Яузского моста; гравюра XVIII века, изображающая эти бани, вполне передает вид, какой они имели и в XVII веке. Бани на Москве-реке – у Москворецкого моста и у Каменного. Характерная особенность, с какой все они изображены, – это отсутствие крыш. Подобные бани можно встретить теперь по деревням: крыша заменена у них толстым слоем дерна, наваленного на бревенчатую настилку потолка, вероятно, для большей сохранности тепла. Затем все бани помечены с журавцами для подъема воды в банные желоба из Москвы-реки или прудов. Подобные журавцы встречаются и теперь по всей Руси для подъема воды из колодцев. На миниатюре в одном синодике половины XVII века изображен пресвитер в предбаннике с банщиком, снимающим с ноги его сапог; между ними, видимо, идет мирный разговор; на фоне этой жанровой картины над крышами зданий изображен журавец и банщик при нем, поднимающий воду. У бояр, именитых купцов бани, баньки и мыленки стояли по дворам и в садах и были часто липовые, со всеми удобствами и комфортом. В таких банях парились в душистом пару отброшенных на каменицу мяты или зори, которые можно встретить и теперь в провинции растущими у бань большими кустами.
Но вот вышли последние посетители из общественных бань, отошли давно всенощные. Заскрипели на все лады тяжелые городские по башням ворота, окованные железом, – и в Деревянном городе, и в Белом и Китай-городе, и в
Кремле, и у царя на дворе; день кончился. Теперь ни в город никому ни пройти, ни проехать, ни из города: всюду решеточные сторожа, привратники, крепкие засовы и замки, а где и подъемные мосты. Догорают последние огни в слюдяных паюсныхи брюшинных [69] окнах; закрывают ставни, закрепляют оконные заслоны изнутри. Настает ночь – время тревожное, темное, чреватое бедами и напастями. Кто хочет пробраться к сродникам или кто запоздал, засидевшись в гостях, бери фонарь и крепкую охрану с сулицами и кистенями, а то быть на утре неосторожному у божедомов. Выползут из-под мостов, из землянок, с окраин московских темные люди; идут крадучись возле уснувших домов… Лай собак стоит над городом, постукивания в била сторожей и их оклики, да слышно, как шумят мельницы у мостов. Спят Серебряники, не стучат молоты в Кузнецком конце, замолкли Гончары, Хамовники безмолвны и пусты их улицы. Где-то крик о помощи… Вдруг набат, завыли псы… Всполыхнуло зарево над Москвой! Ревет, сзывает всполошный колокол на кремлевской башне, что у Фроловских ворот. Отвечает ему тревожным криком какая-то маленькая деревянная церковка, ярко освещенная заревом сверху донизу. А тати не дремлют – им пожива. Крепче замкнули решеточные сторожа уличные решетки, участилась дробь колотушек караульщиков: того и гляди пожаром воспользуются грабители и выкрадут казну из амбаров. Так и случилось в 1595 году. Несколько головорезов с какими-нибудь типичными прозвищами вроде Онипко Беспалый да Ондрейко Сухота затеяли ограбить великую казну бояр и купцов, хранившуюся в кладовых под «Василием Блаженным», воспользовавшись для этого темной бурной ночью и пожаром, который они хотели произвести, запалив Москву с четырех сторон. Но замысел был открыт, и они поплатились за него своими буйными головами, сложив их где-нибудь на болоте или «у той ли лужи поганой».69
Паюсные, или паючии – похожие на паутину, составленные из небольших кусочков слюды. Брюшинные – затянутые брюшиной.
Но вот еле заметный свет утра прокрался на небе. Загудели колокола на «Иване», пошли перезвоны по всей Москве к заутрене и ранней обедне – начался день. Опять заскрипели городские ворота, впуская мужиков из деревень с провизией и запоздалых с вечера приезжих гостей, ночевавших за городом по постоялым дворам и дожидавшихся рассвета. Загремели замки и цепи в Гостином дворе, застучали молоты в Кузнецком конце и в Серебряниках и у Котельников, заскрипели банные журавцы, пошли по площадям блинники, кисельники, сбитенщики, вывалил московский народ на улицы – пошел чредою шумный день.
Город жил чудной, полной страстей жизнью. Будет большой ошибкой считать жизнь старой Москвы скучной, монотонной и неодухотворенной. Масса народа гудела, как улей, и волновалась подчас бурно и жестоко; стоит только вспомнить народные бунты, чтобы убедиться в этом. Трудовой народ, составлявший главный контингент населения Москвы, имел свои, отсутствующие теперь зрелища и забавы; они вливали в жилы энергию, смелость и бодрость. Торжественные царские выходы, помпезные въезды послов, великолепные крестные ходы вроде Вербного или Крещенского водосвятия, обставленные театрально и красиво. Такие же крестные ходы, хотя и менее торжественные, происходили в продолжение всего года. То крестный ход в Сретенский монастырь, в память избавления Москвы от нашествия Тамерлана, то в память избавления от моровой язвы, от которой, к слову сказать, вымерло больше половины жителей. Периодически повторявшиеся ярмарки также немало способствовали оживлению городской жизни. Грибной торг на льду реки Москвы в первую неделю великого поста, когда москвичи запасались постной провизией на весь пост; Птичий торг на трубе, Вербный – на Красной площади, торг под Новинским, торг под Новодевичьим монастырем новинами и всяким крестьянским рукоделием. Наконец, народные гулянья на масленицу и на пасху – все это было пищей для того, чтобы развлечь и облегчить ход тяжелой трудовой жизни. Тут еще медвежьи и кулачные бои на льду Москвы-реки, есть где разгуляться удали и потешиться, в особенности когда ударит стенка на стенку и, к примеру сказать, котельники начнут тузить гончаров и серебряников. Затем волнующее зрелище представляли из себя и судебные поединки у «Троицы, в старых полях», в углу у стены Китай-города. А то вдруг перекатится по улицам города: «На Москве-реке головы рубят», – стремглав несутся туда толпы москвитян. Так и случилось однажды при Иване III: лечил немчин дочь жившего при дворе одного татарского князя и не вылечил, дочь умерла, и отец бил челом на немчина великому князю, а тот головой выдал немчина татарину, который, недолго думая, свел лекаря на Москву-реку да там у Москворецкого моста и зарезал его. Жизнь стоила дешево. Рубили же головы часто и помногу: рубили на Красной площади, рубили на болоте, рубили «у той ли лужи поганой», т. е. у теперешних Чистых прудов, бывших прежде грязной лужей, и москвичи молча толпами стекались на казнь – одни с гневом и местью в сердце, другие – со страхом и рабской покорностью… Мрачный дух средневековья не жалел людей.
Если идти от Москвы-реки к «Василию Блаженному», то следующая за угловой Беклемишевской стрельней будет башня-застенок. Виден ряд окон, узких, как бойницы; они начинаются от Безымянной башни и идут вплоть до застенка. Здесь-то и было место пыток, и проходивший в те давние времена мимо мрачных стен слышал стоны, мольбы и проклятия из этих узких, как бойницы, черных отверстий… Эта башня была тогда значительно больше; она перекидывалась через ров двумя уступами и оканчивалась уже за рвом так называемой отводной башней; имела справа ворота Константино-Еленинские – по церкви того же названия. Судя по рисунку Мейерберга, через ров, вероятно, был подъемный, или передвижной, мост. Вид башня имела внушительный и мрачный.
Средневековый строй жизни допетровской Москвы сказывался во всем и проявлялся иногда в таких непонятных для нас формах, которые можно понять, разве только переселившись мысленно в то стародавнее время. Взять хоть следующий обычай. Как известно, безвременно погибших от пьянства или насильственной смерти, подобранных на улице, божедомы выносили на крестцы: не опознает ли кто в погибшем своего сродника? Если родственников не находилось, то таких без роду и племени увозили божедомы в так называемые «гноевища» – общие ямы в обширном сарае – и складывали их рядами, где они и должны были лежать до Троицына дня, дожидаясь погребения. Нетрудно представить, во что превращались сложенные в этих «гноевищах» трупы во время весеннего тепла. И вот в Троицын день приходили москвичи, приносили рубахи и саваны, разбирали покойников, одевали, клали в гроб и, совершив погребальный обряд, хоронили. Для погребавших это были совершенно чужие люди, может быть, разбойники, убитые во время ночных нападений на темных улицах. Не менее удивительна была и Радуница – день поминовения усопших, приходившийся на весеннее время. Сначала по кладбищам на могилах служили с панихидой: печальное пение, кадильный ладан, колеблющееся красноватое пламя восковых свечей, воткнутых в могилы. Затем на могильных насыпях появлялась разная поминальная снедь, брага, мед, пиво, приходили скоморохи с домрами и сопелями – начиналось веселие: плескание рук, скакание и всякие непотребы, принимавшие особенный разгул, когда на кладбище появлялись веселые женки с бирюзовыми колечками во рту. Древний бог Ярило опять праздновал весеннюю победу над смертью, как в седой старине, и, потрясая снопом и серпом, плясал босыми ногами на могильных курганах, плел венки, играл в горелки, умыкал девиц в лесные чащи. Это был остаток язычества, с которым упорно боролось духовенство.