Легенда о Травкине
Шрифт:
Человек, — подвел небольшой итог Федор Федорович, — должен уметь унижаться, скрывая при этом душевные муки, если они есть. Чаще всего их не бывает, поскольку унизительные для гражданина обязанности общество именует высокими понятиями. Что касается Травкина, то с ним произошло нечто ужасное. В результате невероятного стечения обстоятельств Вадим Алексеевич Травкин ни разу не был унижен и, более того, не имеет грехов, одно рассмотрение которых могло бы его унизить. Он как бы вне общества, он чист, он не замаран ни в чем — да могут ли такого праведника подпустить к себе сильные мира сего?! Дикость! Нелепица! Срам! Стыд! Уж кому-кому, а ему должно быть известно: христианство потому стало доминирующей религией, что, возвышая человека до Бога, одновременно унижало его, объявляло его грешником изначально, вменяло в вину само рождение его. Создалось абсолютно нетерпимое положение: в обществе существует человек, лишенный грехов общества, признающий себя равным тому обществу, какого еще нет. Происхождение безупречное, отец даже не пропал без вести в годы войны, а погиб при многочисленных свидетелях. Мать — уборщица, что снимает с нее все подозрения.
Путаная речь Федора Федоровича, взмахи его рук, столь же путаные хождения по кабинетику напоминали упорные толчки мухи о стекло, с недоуменно-обозленным взвыванием, — это-то и начинало бесить самого Федора Федоровича. Никчемная, зряшная, бестолковая, трусливая, безответственная, эгоистическая и безнравственная жизнь прожита вами, Вадим Алексеевич! — к такому выводу пришел он и доверительно понизил голос, покатились фразы, политые маслом и посыпанные сахарной пудрой. Не все потеряно, успокаивал Федор Федорович, практика выработала действенное средство приобщения гражданина к государственным делам, действительность давно уже создала могучий инструмент грехопокаяния, обряд очищения и причащения, культовый символ. Как Вадим Алексеевич уже догадался, видимо, речь идет о документе, который условно можно назвать так: официальное уведомление о некоторых неофициальных явлениях — без указания лица, проявившего гражданскую смелость... («Анонимка», — спорхнуло с губ Травкина, но Федор Федорович предостерегающе растопырил пятерню, взывая к мудрости собеседника, моля его напрочь отбросить легкомыслие, запрещая употреблять низкие слова в столь важный момент.) Уведомление это адресовано руководящим органам, в нем, как правило, некий гражданин характеризуется отрицательно с приведением соответствующих примеров, большей частью вымышленных, как того требует нравственная и историческая традиция...
Травкин рассматривал забытую Базановым и кисти самого Павла Григорьевича принадлежащую картину; он потому и не снимал ее, что это была личная собственность Базанова; ему все казалось, что Павел Григорьевич вспомнит о забытом, сам прилетит за картиной или пришлет кого-нибудь, и было бы крайне невежливо, если б картина пылилась в углу, а не висела бы на своем месте. Маслом писал Павел Григорьевич, изображая двух путников, бредущих по степи, по пескам раскаленным; два жалких дервиша, пикообразные клюки, цепочка следов, что выдавили ступни человеческие в сыпучих песках, и тени от скитальцев, вытянутые и наброшенные на барханы, тени от многих солнц, по которым нельзя было уже выбирать направление, и только собственные следы могли что-то показать и указать...
— Федор Федорович, — с досадой произнес Травкин, — вы меня не щадите. Я все понимаю. На меня поступил донос. Лживость его очевидна. Но пренебрегать им нельзя. Цель вашего прибытия — получение от меня некоторых сведений, способных дезавуировать составителей
доноса, а в случае, если они постеснялись назвать себя, — не знаю, тот ли это случай, — опровергнуть донос, оставив его без последствий. Не так ли?Куманьков оторопело смотрел на него.
— Что ты называешь доносом, Вадим?
— Все то, что можно высказать мне в глаза, но почему-то не говорится, а пишется, причем не мне, а третьим лицам и с присовокуплением фактов, полностью или частично выдуманных.
Объяснение это Куманькова не удовлетворило. Борода его двигалась и дергалась, Федор Федорович будто прожевывал во рту услышанное словечко, и куда-то надо было девать горькую слюну, выплевывать или проглатывать.
Скривился, но сглотнул.
— Пусть будет так: донос. Но дело в том, что его нет. Пока еще нет. Но он может появиться в ближайшие же дни. И его надо опередить, обогнать. Самим отправить легкий доносец, мягкий доносишко, чтобы заполнить им некоторую пустоту. Фиктивный донос. Но на основании его и будет выстроено все здание лживых обвинений, и многое из того, что напишется в настоящих доносах, окажется лишним, не будет принято во внимание, в чем и ценность самодоноса. Гомеопатическая крупинка вместо укола ржавой иглой.
— Ну и ну... — растерянно произнес Травкин. — Вот уж не думал... Значит?..
— Значит, мы вместе сообразим, из чего составить пилюлю эту. Я в этом деле — дока, я о себе прочитал уйму доносов. Это — наука, по которой в будущем станут защищаться диссертации. В переживаемую нами эпоху обрядовый характер доносительства очевиден. Главное — покаяться, и покаяние тем ценнее, весомее, чем...
— Понятно, — остановил его Травкин. Думал долго. — Текст уже подготовлен?
— Нет. Без тебя не осмелился. Но кое-что набросал. Разреши, я присяду. — Федор Федорович подцепил ногою стул, сел, на край стола выложил длинный блокнот, на котором золотом было оттиснуто: «Сухумский обезьяний питомник». Надпись вполне соответствовала брелокам, цепочкам и перстням — этими милыми экстравагантностями и славен был Федор Федорович. — Где это у меня... Ага. Так, слушай: самодурство, оторванность от жизни коллектива и пренебрежение его интересами, игнорирование роли общественных организаций, разбазаривание государственных средств, огульное отрицание, невежество, отсутствие опыта, засорение кадров, пьянство и аморальное поведение в быту, использование государственного имущества в корыстных целях. Это, так сказать, план. Помнишь, в школе требуют план сочинения.
— Внушительно, — заметил Травкин, одобрительно кивнув. — А что в самом сочинении? Ну, конкретно, факты?
— Да ничего конкретного в данном сочинении быть не может. Приведенный мной перечень таков, что может быть приложен к деятельности любого гражданина на посту хотя бы звеньевого рисоводческой бригады. Но конкретное появится, как только комиссия начнет работать по анонимке. Слияние личных интересов с общественными постоянно воспроизводит коллизии, указанные мною, перечень можно удлинять до бесконечности.
— Невежество... — то ли вопрошал, то ли подтверждал Травкин.
И Куманьков с удовольствием подхватил:
— Ну да, невежество. В редчайших случаях руководителем делают того, кто дело знает досконально. Такого не запугаешь, такой все по-своему делать будет, и снятие такого, сколько на него ни вешай собак, немедленно отразится на деле, поставив под сомнение обоснованность снятия... Ну, ты-то по праву руководишь. Но предупреждаю: комиссия найдет способ доказать, что проку от тебя мало.
— Пьянство?..
— Не строй из себя трезвенника. Уж когда-нибудь да где-нибудь ты рюмочку пропустил. Этого достаточно.
— Великолепно... Оторванность от жизни коллектива?..
— А как же иначе. Сидишь на 35-й, а где народ? Народ твой, настройщики, на четырнадцати площадках полигона. Оторвался, слов нет.
— Огульное отрицание?
— Так это что-то вроде цвета волос при охоте на рыжих. Есть словосочетания, ничего не выражающие, ничего в себе не несущие, но обретающие политическую значимость, будучи к некоторым предметам приложенными. Что-нибудь да человек отрицает, криминалом это не сделаешь. Но огульное отрицание — это уже плохо, огульно отрицать может только плохой человек.
— Чудеса... Использование государственного имущества в корыстных целях?..
— Две машины у тебя, хоть раз да съездил в ларек или столовую. Мой заводской «Ан-2» не раз брал, с моего ведома, конечно, этот грех на себя беру.
— Да не брал ни разу! — весело удивился Травкин.
— Так возьмешь, когда туда-сюда мотаться будешь, комиссия по доносу не на 4-й площадке заседать станет!
— Ну и ну... Засорение кадров...
— Лучше меня знаешь: Воронцов и Родин. Ни друзей у них, ни заступников, зато врагов полно. Эти архаровцы на весь полигон прогремели. Воронцов — настоящий эсэсовец. В парткоме зыкинского НИИ лежит интереснейший документ, жалоба одной дамочки на твое самоуправство. Уверяет, что выселение с 35-й площадки напоминает ей осень 1943 года, когда ее семью немцы выбросили из дома. Родин к тому же неуч, прохиндей и вор. Понимать буквально это не следует. По чужим карманам твой Родин не прохаживался, но сам посуди: в течение нескольких лет быть фактически заместителем главного конструктора — и сидеть на окладе старшего техника?
— Ну и ну... — Травкин улыбался, как бы дивясь могуществу человеческого разума. — А как насчет аморального поведения?.. Женщины?
— Упаси Бог, — отмахнулся от легкомысленной версии Куманьков. — Совращение несовершеннолетней. Принуждение к сожительству лица, не достигшего половой зрелости.
Выразительным поднятием бровей Травкин углубил то, что говорила его улыбка: да, разум всемогущ, но существуют и пределы, те железобетонные факты, надолбы и колючки здравого смысла, что преграждают путь скользкому, изворотливому и прожорливому вымыслу. Однако Федор Федорович продолжал смотреть на Травкина в упор, открыто и честно, и палец его продолжал держаться на какой-то закорючке в раскрытом блокноте, словно придерживая закорючку, будто опасаясь, что она безвозвратно улетит с бумажного листа в небо.