Легенда об Уленшпигеле (илл. Е. Кибрика)
Шрифт:
— Да, — сказал Уленшпигель, — колбаса — приятное общество для одинокой души.
— Он хочет еще, — сказал Ламме, — дай ему еще чего-нибудь, Ла-Санжин.
Она подала теперь белую колбасу.
Жадно глотая, Ламме впал в задумчивость и сказал:
— Когда я умру, мой желудок умрет вместе со мной, а там, в чистилище, придется поститься, и буду я таскать с собой это пустое обвислое брюхо.
— Черная была вкуснее, — заметил Уленшпигель.
— Шесть штук съел, довольно с тебя, — заявила Ла-Санжин.
— Здесь, знаешь, тебя будут хорошо кормить, — сказал Ламме, — есть ты будешь
— Буду иметь в виду, — сказал Уленшпигель.
Все это привело его в хорошее настроение. Поглощенные колбасы вдохнули в него такую бодрость, что он в этот день вычистил все котлы, сковороды и горшки, и они блестели, как солнце.
Жил он в этом доме привольно, часто наведывался в кухню и погреб, предоставив кошкам чердак. Однажды Ла-Санжин, жаря двух цыплят, приставила его вертеть вертел, пока она сходит на рынок за кореньями для приправы.
Когда цыплята изжарились, Уленшпигель съел одного из них.
Войдя в кухню, Ла-Санжин закричала:
— Здесь было два цыпленка, где другой?
— Посмотри своим другим глазом, — ответил Уленшпигель, — увидишь обоих.
В бешенстве бросилась она к Ламме с жалобой. Тот сошел в кухню и обратился к Уленшпигелю:
— Что ж ты издеваешься над моей служанкой? Была ведь пара цыплят.
— Верно, Ламме. Но когда я поступил к тебе, ты сказал, что я буду есть то же, что и ты. Здесь была пара цыплят — одного съел я, другого съешь ты. Мое удовольствие уже прошло, твое еще предстоит тебе. Разве тебе не лучше, чем мне?
— Да, — ответил Ламме, смеясь, — делай только все так, как Ла-Санжин прикажет: тогда придется тебе делать только половину работы.
— Постараюсь, Ламме, — ответил Уленшпигель.
И всякий раз, как Ла-Санжин что-нибудь ему приказывала, он исполнял только половину. Посылала ли она его принести два ведра воды — он приносил одно. Шел ли он в погреб нацедить из бочки кружку пива — он выливал по дороге полкружки в свою глотку, и так далее.
Наконец это надоело Ла-Санжин, и она заявила Ламме, что если этот бездельник останется в доме, она сейчас же бросает службу.
Ламме спустился к Уленшпигелю.
— Придется тебе уйти, сын мой, — сказал он, — хотя ты здесь порядочно подкормился. Слышишь, петух кричит: два часа дня — значит, будет дождь. Не хочется мне выгонять тебя из дому в непогоду, но подумай, сын мой: благодаря своим жарким Ла-Санжин — страж моего бытия. Я не могу расстаться с нею, не рискуя жизнью. Ради создателя, сын мой, уходи; возьми эти три флорина и эту связку колбасок, чтобы облегчить себе трудный путь.
И Уленшпигель пошел удрученный и с раскаянием думал о Ламме и его кухне.
Стоял ноябрь в Дамме, как и везде, но зимы не было: ни снега, ни дождя, ни мороза.
Ничем не омраченное солнце сияло с утра до вечера. Дети катались в пыли по улицам и переулкам. После ужина лавочники, купцы, золотых дел мастера, кузнецы и прочие ремесленники выходили в час отдыха на крылечко и глядели на вечно синий небосвод, на деревья, еще покрытые зеленью, на аистов на крышах и на ласточек, все не отлетавших. Розы отцвели в третий раз, и в четвертый раз на них появились почки; ночи были теплые,
и соловьи заливались безустали.Жители Дамме говорили:
— Зима умерла, сожжем зиму.
И соорудили громадное чучело с медвежьей мордой, длинной бородой из стружек и косматой гривой из льна, одели чучело в белое платье и торжественно сожгли его.
Клаас хмурился по этому случаю и не радовался ни синему небу, ни ласточкам, не собиравшимся улетать. Ибо никому в Дамме не нужен был уголь — разве только для кухни, для которой были у всех запасы, и никто не покупал у Клааса, а он истратил все свои сбережения на покупку угля.
Так стоял он у своего порога, и когда свежий ветерок холодил кончик его носа, угольщик говорил:
— Ну, вот пришел мой заработок.
Но свежий ветерок стихал, небо оставалось синим, листья не хотели падать. Клаас не согласился уступить за полцены свой уголь скупому Грейпстюверу, старшине рыбников. И вскоре в его доме стало нехватать хлеба.
А король Филипп не страдал от голода и объедался пирожными подле своей супруги Марии Уродливой из королевского дома Тюдоров. Он не любил ее, но надеялся, оплодотворив эту хилую женщину, дать английскому народу государя-испанца.
Но на горе себе заключил он этот брак, подобный браку булыжника с горящей головней. В одном лишь они всегда были согласны — в истреблении несчастных реформатов: они их жгли и топили сотнями.
Когда Филипп не уезжал из Лондона или не уходил, переодетый, из дворца распутничать в каком-нибудь притоне, час ночного покоя соединял супругов.
Королева Мария в ночной рубахе из фламандского полотна с ирландскими кружевами стояла у супружеской постели, а Филипп рядом с ней, как прямой столб, приглядывался, не видно ли на теле жены признаков близкого материнства; но он ничего не видел, приходил в бешенство и злобно молчал, рассматривая свои ногти.
Бесплодная, похотливая женщина говорила ему страстные слова и, стараясь придать нежное выражение своим глазам, просила бесчувственного Филиппа о любви. Слезы, крики, мольбы — все пускала она в ход, чтобы добиться ласки от человека, который не любил ее.
Напрасно ломала она руки, бросалась к его ногам, напрасно, чтобы расшевелить его, смеялась и плакала одновременно, точно безумная. Ни смех, ни слезы не могли смягчить твердыню этого каменного сердца.
Напрасно охватывала она его, точно влюбленная змея, худыми руками, напрасно прижимала к своей плоской груди узкую клетку, в которой жила изуродованная душа властелина. Он был недвижен, как пограничный столб.
И она, эта злосчастная дурнушка, старалась очаровать его. Она называла его всеми ласковыми именами, какие дают упоенные страстью женщины своим возлюбленным. Филипп рассматривал свои ногти.
Иногда он отвечал:
— Так и не будет у тебя детей?
Голова Марии падала на грудь.
— Разве я виновата в своем бесплодии? — отвечала она. — Сжалься надо мной: я живу, как вдова.
— Отчего у тебя нет детей? — спрашивал Филипп.
И королева, точно пораженная насмерть, падала на ковер. Из глаз ее лились только слезы, но она плакала бы кровью, если бы могла, эта несчастная, сладострастная женщина.