Легенда об Уленшпигеле (илл. Е. Кибрика)
Шрифт:
— Это египетская собака, — сказал Уленшпигель, — в Нидерландах нет такой породы.
— Египетская… не знаю… но это она! Ах, сын мой, я ничего не вижу. Вот она подобрала юбку повыше, чтобы еще больше обнажить свои пухленькие икры. И она смеется, чтобы мы видели ее белые зубки и слышали ясный звон ее нежного голоса. И сверху распахнула платье и откинулась назад. О, эта шея влюбленного лебедя, эти голые плечи, эти смелые, ясные глаза! Бегу к ней!
И он спрыгнул с осла.
Но Уленшпигель удержал его, говоря:
— Эта девочка вовсе не твоя жена: мы подле цыганского табора, берегись! Видишь там дым за деревьями? Слышишь собачий лай? Смотри, уж бежит
— Не стану прятаться, — ответил Ламме, — это моя жена, такая же фламандка, как и мы с тобой.
— Ты слепой дурак, — Сказал Уленшпигель.
— Слепой? Нет! Я отлично вижу, как она там полуголая пляшет, смеется и дразнит большую собаку. Она притворяется, будто не видит нас, но, уверяю тебя, она нас видит. Тиль, Тиль, смотри же! Собака бросилась на нее и повалила ее на землю, чтобы вырвать красный платок. Она упала, кричит жалобно.
И Ламме стремительно бросился к ней с криком:
— Милая моя, дорогая жена моя! Где ты ушиблась, красавица моя? Что ты так хохочешь! Твои глаза выпучены от страха.
Он целовал ее, ласкал и говорил:
— Но где же твоя родинка, что была под левой грудью? Я ее не вижу, где она? Ой, ой, ты не жена моя! Господи создатель!
А она хохотала неудержимо.
Вдруг Уленшпигель крикнул:
— Берегись, Ламме!
И Ламме, обернувшись, увидел пред собой долговязого цыгана с тощим смуглым лицом, напоминающим peper-koek — ржаной пряник.
Ламме схватился за свой дротик, принял оборонительное положение и закричал:
— На помощь, Уленшпигель!
Уленшпигель был уже здесь с мечом в руке.
Но цыган сказал на верхненемецком:
— Gibt mi ghelt, ein richsthaller auf tsein (дай мне денег, рейхсталер или десять).
— Видишь, — сказал Уленшпигель, — девочка с хохотом убежала и всё оборачивается, смотрит, не идет ли кто за ней следом.
— Gibt mi ghelt, — повторил цыган, — заплати за любовное удовольствие. Мы народ бедный и ничего дурного вам не сделаем.
Ламме дал ему дукат.
— Чем ты занимаешься? — спросил Уленшпигель.
— Всем на свете, — ответил цыган. — Мы мастера на всякие чудеса ловкости и умения. Мы играем на бубне и танцуем венгерские танцы. Многие из нас изготовляют клетки и жаровни, на которых можно жарить отличное жаркое. Но вы все, и фламандцы и валлоны, боитесь нас и гоните нас. И так как поэтому мы не можем питаться трудом рук своих, приходится нам жить воровством: крадем у крестьян овощи, мясо, птицу, которых они нам не продают и даром не дают.
— Что это за девушка, которая так похожа на мою жену? — спросил Ламме.
— Это дочь нашего старшины, — ответил цыган.
И он продолжал потихоньку, как бы со страхом:
— Господь поразил ее любовным безумием, и она не знает женской стыдливости. Едва она увидит мужчину, как бессмысленное веселье овладевает ею и она смеется безудержу. Она почти не говорит, и долгое время ее считали совсем немой. По ночам она сидит, хныча, у костра, иногда плачет или смеется без всякой причины, показывает на живот, говорит, что там болит. Летом к полудню после еды на нее находят припадки самого дикого безумия. Она раздевается почти догола подле нашего табора и пляшет. И никакого другого платья, кроме прозрачного тюля или кисеи она носить не хочет, и зимой лишь с величайшими усилиями нам удастся закутать ее в суконную накидку.
— Что же, — спросил Ламме, — неужто у нее нет любовника, который помешал бы ей так отдаваться первому встречному?
— Нет, — ответил цыган, — ведь когда путники подходят
к ней ближе и видят ее безумные глаза, они испытывают скорее страх, чем любовь. Этот толстяк был смел, — прибавил он, показывая на Ламме.— Пусть болтает, сын мой, — сказал Уленшпигель, — это треска, что клевещет на кита. От кого из них ворвани больше?
— У тебя сегодня злой язык, — сказал Ламме.
Но Уленшпигель, не слушая его, спросил цыгана:
— Однако что же она делает, если другие оказываются такими же смелыми, как и Ламме?
— Получает свое удовольствие и свой заработок, — мрачно ответил цыган. — Кто пользовался ею, платит за развлечение, и эти деньги идут на ее наряды и на нужды стариков и женщин.
— Значит, она никого не слушается? — спросил Ламме.
— Не мешайте тем, кого поразил господь, жить по своей прихоти, — ответил цыган, — ибо тем выразил господь свою волю. Таков наш закон.
Уленшпигель и Ламме отправились дальше. И цыган важно и величаво возвратился в табор. А девушка хохотала и плясала на поляне.
По пути в Брюгге Уленшпигель сказал Ламме:
— Много денег мы издержали: на вербовку солдат, на уплату сыщикам, на подарок цыганке, не говоря уже о многочисленных olie-koekjes — оладьях, которых ты с радостью готов съесть хоть сотню, лишь бы не продать ни одной. Придется, невзирая на твое обжорство, жить благоразумнее. Давай сюда твои деньги, я буду вести общее хозяйство.
— Согласен, — сказал Ламме и отдал ему кошелек. — Только не мори меня голодом. Ибо не забывай, что, как я ни толст и ни объемист, мне потребно сытное и обильное питание. Ты тощий и дохлый, так тебе, может, и полезно целый день питаться воздухом и дождем, подобно дощатой мостовой и набережной. Во мне же воздух опустошает желудок, а дождь возбуждает жажду: мне нужна другая трапеза.
— Получишь добродетельную постную еду. Ей и самое упитанное брюхо противостоять не может: оно понемногу съеживается, так что какой угодно толстяк становится сухопарым. И скоро мой дражайший Ламме, освобожденный от жира, будет бегать, как олень.
— О горе, — вскричал Ламме, — куда еще приведет меня моя тощая судьба! Я голоден, сын мой, — пора ужинать.
Свечерело. Предъявив у Гентских ворот свой паспорт, они въехали в Брюгге, причем должны были уплатить по полсу за себя и по два — за своих ослов. Ламме впал в грустное раздумье по поводу слов Уленшпигеля и сказал:
— Ужинать скоро будем?
— Да, — ответил Уленшпигель.
Они остановились in de Meermin, в заезжем доме «Сирена», каковая и красовалась в виде вызолоченного флюгера на верхушке крыши.
Они поместили своих ослов в конюшне, и Уленшпигель заказал на ужин для себя и для Ламме хлеб, пиво и сыр.
Подавая это скудное угощение, трактирщик насмешливо улыбнулся. Ламме ел вяло и тоскливо смотрел на Уленшпигеля, который так обрабатывал слишком старый хлеб и слишком молодой сыр своими челюстями, точно это были дрозды. И Ламме выпил свой стаканчик пива без удовольствия. Уленшпигель смеялся, видя его таким страдальцем. И еще кто-то смеялся, кто был во дворе корчмы и иногда заглядывал в окно. Уленшпигель заметил, что это женщина, прячущая свое лицо. Он решил, что это, верно, какая-нибудь игривая служанка, и не думал больше об этом. Он смотрел на Ламме, такого бледного, жалкого и печального от неудовлетворенных вожделений своего желудка, что жалость овладела им, и он уж хотел заказать для товарища яичницу с колбасой или тушеное мясо с бобами, или другое блюдо, как вдруг в комнату вошел трактирщик и, сняв шляпу, сказал: