Легионы святого Адофониса
Шрифт:
7. Кости под синей скалой
Кентавр. Не человек-животное, а нечто совсем иное. Наполовину в прошлом человек, другой половиной – сегодняшний призрак, вот что такое, и с голосом Лота в себе: сомнение не обновляется, оно растет и становится чудищем со многими щупальцами. Будучи молодым, я видел во сне свой мертвецкий одр, огражденный свечами, на каждой свече – трепетанье пламени, похожего на голубую бабочку. И ни от кого, кроме себя, я не просил ответа, снится ли мертвым, что они живые. «Лот! – воскликнул я. – Если холмиками, твоим и моим, мы принадлежим одному миру и одной земле, приди и растолкуй, что меня держит на ногах и почему я жив или ожил из мертвых, стал вампиром».
Сова – прежним голосом, смутным, но уже без отзыва.
Я опять занемел, шел и падал, оскользался на голых костях, с каждым шагом, тяжким и до боли мучительным, оставлял за собой капли крови – нет ее во мне, а все же цедится!
Ночь тянулась, словно длинный хвост за сторожким зверем, щупальца передо мной, позади меня,
Я придушил в себе крик – Лот делался духом моего духа. От ежевичных колючек, забившихся в кожу, я походил на старого запаршивевшего ежа, на некую зверюшку, только изнутри благодаря неизбывной боли остающуюся человеком, если я могу таковым считаться, если я был таковым и теперь, под Синей Скалой, в самом святилище отшельников, обитавших здесь в продолжение трех или четырех столетии, вплоть до последнего и нынешнего – Благуна, забытого родней и потомством.
Я позвал его, уповая на встречу с мудростью. Подождал и снова позвал с неясной надеждой в себе.
«Громче, – дошел до меня совет или насмешка. – Громче проси. – И затем: – Доподлинно, избавление плоти и костей от скорби в молитве, горе, когда вседержитель попускает нас сеять злодейства по питающей всех земле».
Его украшением было философское сомнение, возможно прораставшее из времен Александрийского священника Ария [32] или кого-то другого, жившего раньше или позднее, конечно же раньше, во времена древних философов и во дни римских царей: [33] Ромула, Нумы Помпилия, Тулла Гостилия, Тарквиния Древнего, Анка Марция, Сервия Туллия и Тарквиния Гордого. Основателей городов (Ромул – Рим), богопоклонников (Нума Помпилий – воздвигатель храмов), завоевателей (Тулл Гостилий – железные легионы), тиранов и фанатиков (Тарквиний Древний – тройственность небес: Юпитер, Минерва, Юнона), приверженцев моря (Анк Марций – укрепления на пристани Остии), расценщиков человеческого достоинства (Сервий Туллий – неважные, важные и наиважнейшие в его царстве), лукавцев (Тарквиний Гордый – великий римский плебс, сжатый в кулак).
32
Арий (ум. в 336 г.) – священник из г. Александрии, зачинатель еретического течения в христианстве IV – VI вв. Согласно его учению, Христос как творение Бога-отца – существо, ниже его стоящее. Арианство осуждено как ересь церковными соборами 325 и 381 гг.
33
Далее перечисляются первые семь (86 до н. э. – 509/510 н. э.) римских царей (слово «цари» здесь применимо условно, это скорее выборные племенные вожди, одновременно являвшиеся военачальниками, верховными жрецами и судьями), сведения о которых носят преимущественно легендарный характер*.
Может, до этого мгновения во мне, словно в загадочной вселенной, мешались имена, дни и события, все то, что я пережил с отчаянием в замутненной крови, или выскреб из Лотовых книг, или услышал от самого Лота, теперь же я изнутри сам силился разглядеть этого Благуна, эти живые мощи под Синей Скалой, с которой ниспадающим лучом струилась лунная благость, разгоняя призраков, стремглав бежавших от меня, вечного вампира.
Я выпрямился и увидел его, похожего на огромный пень, обрушенный зимней порой лавиной и оставленный сохнуть на ветру да устрашать звериные стаи. Лицо было окаменелым. И борода, слишком длинная для человеческой жизни, простиранная десятилетиями соленых дождей, походила на сталактитовый натек. Он молился, хотя губы его были стиснуты: «Истребление, доподлинно, над нашими головами, вот-вот опрокинет нас в страдания и боли, спалит часть по части, и имя наше будет значить не более, чем крупица праха».
Над ним возвышалась знаменитая Синяя Скала, библейский приют отшельников – насилие и лицемерие лихолетий загоняли их в одиночество. По преданию, здесь с крутого утеса первое пришедшее сюда славянское племя бросало в пропасть бесполезных старцев, не способных уже ни сеять, ни воевать и поэтому становившихся бременем для покорителей плодородных земель, вод и вожделенных выходов к морю. Кости, валявшиеся повсюду, усохшие и желтые, накладывали на это предание печать истины. Сквозь эту истину проросло по обыкновению еще одно предание: обреченные старцы были прокляты и умирали с открытыми глазами – в обледенелых зрачках запечатлелось, как они срываются в бездну.
Тяжелый даже в своей опустелости, с мыслью, что единственное мое пристанище крепость, я навалился на суковатую палку и преобразился в смирение. «Пришел за советом, отец Благун», – сказал я. И услышал, что алчность
отворила человеку уста даже на темени, а такому, по истине говоря, совет не потребен. Он тоже, подобно своим ровесникам и подобно мне, был частью мрака и мраком. Перед костями в лохмотьях, что звались Благуном и постником, устрашилось бы даже пугало из конского черепа, вздетого на обтянутую рядном крестовину, – выдравшись из земли, скоком помчалось бы в преисподнюю. Обросший волосами, он цедил из скомканной своей души дух смолы, который разливался вокруг его тени. «В Кукулине и всюду, на каждом шагу прорастают зло и проклятье», – поспешил я сказать, а он: «Кто ты и как твое имя?» Мы переливали из пустого в порожнее. Я назвал ему свое имя. «Борчило!» – крикнул я, а он опять, не шевеля губами: «Помню тебя, и помню, что ты воистину мертв еще со дней моей младости. Ни из библейского кубка, ни из иудейской каменной чаши не напиться тебе вина – ты не воздаешь небесам любовью. Возвращайся в могилу, если есть она у тебя, дай мне досчитать, когда человек и зверь обратятся к покаянию и посту». Я силился не упасть – от огорчения, что понапрасну одолел такой путь. «Печально, но я жив, святитель. Прикоснись ко мне и уверься».Из пустого в порожнее. Продолжать ли? Я продолжил, чтоб придать смысл своему приходу: «Предчувствую новое нашествие крыс, отец Благун. Ратусов в легионах. Ныне, в губительном преображении, предводители их явились как мужчина и женщина – Исайло и Рахила». На миг в нем будто пробудилось что – из далеких лет: «Исайло, мой внук?» Я вздохнул: «Какой еще внук? На самом деле его зовут Адофонис, он крысиный святой». Процедил: «У меня нет совета, я не утешаю заблудших. В крови глупцов и вправду живут легионы, жаждущие серебряных динариев, статиров, дидрахм. И латинских златниц. А кто они, эти ратусы?» Я пояснил: «Крысы, серые и злые. Согласно Лоту, их другое название – ратусы. Вот его рассказ: Лопнут почки на древе жизни, и трапезы наши станут обильны золотыми яблоками, и в бокалы на наших ладонях станет цедиться с лозы причастный багрец, но придут крысы, а с ними искушение. Ты помнишь Лота, отче?» Я слушал его с закрытыми глазами: «Я одряхлел, а мироточного Лота доподлинно помню. Его закололи палачи, оголтелые, иного слова нет, за то что он взбунтовался против князя Растимира. Поругания ради его за ноги повесили заколотого на грушу, семь дней оставался без погребения. Я пощусь на этом вот камне – Лифостротоне, [34] доступном лишь избранникам божьим, а он стал эхом в пещерах Синей Скалы, давно, во времена тяжкие, не покорясь коварным наветам. Теперь уходи. И прощай».
34
Лифостротон – по евангельской легенде, судилище, каменный помост, на котором восседал Пилат, пославший осужденного на казнь Иисуса Христа на Голгофу; в апокрифах лифостротон нередко отождествляется с горой Голгофой.
Можно было повернуться и пойти назад, а я стоял и исходил мукой. Зачем я здесь, какого совета жду от этого призрака и моего двойника? Окажись тут третий, свидетель невероятного, он бы нас почел встретившимися мертвецами, а сам зашатался бы и, треснувшись о камень, стал бы нам сотоварищем.
«Благун, выслушай меня, – пытался я выдраться из глухой тишины. – Благун…»
«Уходи же, мученик, – прохрипел он. – Возвращайся в свою могилу к злодейским снам. Мир не жалует тебе подобных. Слышишь грохот? Близится потоп, он унесет всех, и нас с тобой, мертвых для всего живого, избавленных от славолюбия и вековой боли, прощай, несчастный смутьян, я помолюсь за душу твою, загубленную в повадливости и злострастии».
Тоска бросила меня на колени – чтоб не глядеть свысока на эту заросшую бородой немощь. Лунный свет сгущался и, спускаясь, превращался в зеленоватый покров для камня – Лифостротона, затвердевал, его можно было отколупнуть ногтем. Свет улегся щитом между нами, между его и моей потерянностью. Может, унижая собственное достоинство, я спросил у него, случаются ли возвращения из царства мертвых и придет ли новая Лазарева суббота. Он сидел и раскачивался взад-вперед, на коленях держал черепаху – символ отшельничества и смирения. Были у него свои истины: «Корень мертвого дерева живет и пускает отросток. И отравная смертоносная икра усача преображается в рыбу. И у угря отравная кровь, но угорь той кровью живет, и растет, и питает нас. Камень, даже раздробленный, сохраняет жилки под лишаем. Человеческое воскресение в его потомстве». Я коснулся стариковской руки челом – придя за чужой мудростью, я обрел свою: и у крыс бывает потомство. И снова из пустого в порожнее переливалось духовное наше касание. «Кто ты и как твое имя?» Снова: «Моя имя Борчило». Вздрогнул: «Помню тебя, и помню, что ты воистину мертв. Уходи».
Я ушел, забился в ближайший распадок – подумать о нем и о себе.
8. Немощь веры
С покривившегося дуба, в это лето, столь богатое желудями, что в окрестностях Кукулина прижилось стадо диких свиней, отозвался дрозд, за ним рябчик. Неслышно, немо надо мной пролетела сова и пропала в чаще. Ночь была, и не было ночи. На востоке начиналось солнечное рождение, чреватое зноем, зато утро обещало обильный свет, неведомо почему наполняющий душу печалью, конечно же не мою, – такое ощущение возникает после радости и доступно только живым.