Легкая поступь железного века...
Шрифт:
— Поручик лейб-гвардии Преображенского полка Петр Григорьевич Белозеров.
— Ба! Уж не племянником ли Артамону Васильевичу Бахрушину доводитесь?
— Да, я племянник его.
— Очень рад, сударь, очень рад! Артамон Васильевич мой сосед и первейший друг. Милостивый государь, будьте моим дорогим гостем! Лекарь уверяет, что скоро вы на поправку пойдете.
— Спасибо вам, Степан Степанович. Господь отблагодарит вас за вашу доброту!
— Да полно вам… Дядюшку, верно, стоит известить?
— Нет! Зачем… старика волновать понапрасну?
— Как угодно. Больше утомлять не смею.
Петруша еще раз бессвязно пробормотал слова благодарности
Выздоравливал поручик быстро. Стало быть — скоро в дальнейший путь. Но уезжать не хотелось. Почему? Приглянулся ли ему богатый дом, который сам Любимов не без тщеславия звал «дворцом»?
Вроде бы ничего особенного с ним в этом «дворце» и не случилось. Просто столкнулся однажды Белозеров с милой девушкой из челяди, которая, опустив взгляд, шла навстречу, прижимая к себе связку одеял. Видимо, была она слаба, так как едва тащила немалый тюк.
Не подними она на миг на Петра больших бархатисто-карих глаз, он бы ни за что не узнал ее. Но этот особый тихий их свет и мягкий блеск… эти пушистые ресницы…
— Постой! — воскликнул Петруша. Она не остановилась, скорее замерла, быстро отведя взгляд. И вновь показалась вроде бы мало чем примечательной крестьянской девчонкой. Но если приглядеться… Худа, но стройна, на бледных щеках — горячечный румянец, детская складка губ. И взгляд — что за взгляд! И пушистая темно-каштановая коса, воздушные завитки, все время непослушно выбивающиеся на лоб…
— Дай-ка, помогу тебе!
Она покачала головой, сильнее прижала к себе свою ношу, словно боясь за нее.
— Я тебя уже видел, — продолжал Петр.
— Видели, барин, немудрено…
— Да нет же! Я когда раненый лежал, в бреду… сквозь мглу глаза твои видел! Не во сне же…
— Не во сне.
— А я и думаю… Мне Степан Степанович рассказывал, что девки ягоды в лесу собирали, а одна из них на меня и вышла. То ты была?
— Я.
— Так это тебе я жизнью обязан!
Она вздохнула, как-то устало.
— Я или другая… Господь вам жизнь спас. Его воля была. Его и благодарите.
Он попытался без слов забрать ее ношу, но она мягко вывернулась, неловко поклонилась и пошла своей дорогой.
Петруша, слегка ошеломленный, вернулся в комнату, отведенную ему Любимовым, присел в мягкое кресло, задумался. Он не мог избавиться от странного впечатления — было в девушке нечто, что в уме его не укладывалось. Чарующая какая-то непонятность. Не разобрал он этого в первый миг, а потом… Как она говорила… Петр усиленно вызывал в памяти звуки ее голоса. Не то удивительно — что говорила, а — как… Разве — как дворовая? А движения, поворот головы, то, как тащила она эти несчастные одеяла, как поклонилась ему… А взгляд?..
— Милая… — невольно прошептал Петр…
Вечером ждал Петруша мальчишку, казачка Антипка, коего Любимов приставил для услуг к «дорогому гостю». Антипка был паренек болтливый, речь его порой скороговоркой звучала, и, стало быть, в несколько вечеров поручик многое узнал про Степана Степановича и про дочь его, княгиню, и про покойницу-жену, про челядь и крестьян любимовских, про соседей-помещиков… Чувствуя доброе отношение к себе, Антипка охотно болтал с молодым барином. Только про странную девушку, вспоминал Петр, вроде бы разговора не было…
В этот раз, едва появился казачок, начал сразу:
— Скажи-ка, есть у вас девица некая…
— Маша-то? — сразу признал Антипка по описанию.
— Наверное. Чудно мне в ней что-то показалось. Мало слов она произнесла,
однако ж речь ее звучала — будто и не холопка…— Дак Марья Ивановна и по-господски говорить может, и вообще не по-нашему, по чужестранному.
— Как же так? Кто ж учил этому дворовую девку?
— А барышнин учитель-хранцуз. Его барин по дочернему желанию аж из Питехсбурха выписал. Катерина-то Степановна была в стольном граде, сказывала, что при дворе Государынином по-хранцызки все ныне говорят. Так вот хранцуз, бывало, начнет поучать Катерину Семеновну всяческим своим премудростям, Маша тут же, в уголочке, и слушает. Катерина Семеновна учителю велела, он и Машу по-своему, по-заморски спрашивал. Марья Ивановна и на музыке всякой играет. Сама барыня покойная, Царствие ей Небесное, любила ее слушать. Да, барыня Варвара Петровна добра была к Машеньке. За барышню в доме держала.
— Почто же так?
— Дак… кто ж знал? На то была ее барская воля. Да и то сказать, мать Машина, Лукерья, любимой горничной была Варвары Петровны. Может, из-за матери и дочь привечала.
«Так, — подумал Петр, — а померла барыня, и не в чести ее любимица стала. Бледна, умаялась, не до музыки, видать, не до языков заморских. Узнать бы надо, что такое».
— А счас Марьей Ивановной у нас кто хошь помыкает, — ответил на его мысли Антипка.
— Отчего же?
— У барина не в чести. Бабы-дуры завистливы, радуются, что нынче Маше житье стало хуже некуда. Бабка у ней одна в живых. Старая-престарая бабка, живет на краю деревни в ветхом домишке. Марья Ивановна как минутку улучит, все к ней бежит. Без нее померла бы давно старуха.
«Уж не та ли старуха, — подумал Петруша, — что представлялась мне в бреду?»
Антип давно уже помог ему с приготовлениями на ночь и теперь стоял, ожидая, не пожелает ли барин чего еще приказать или о чем поговорить. Но так и не дождавшись, сам спросил:
— Еще чего прикажите, Петр Григорьевич?
— Ничего, иди, — отвечал в задумчивости Петр.
Оставшись один, молодой человек упал в перины, даже не задув свечу. Он знал, что не сможет быстро уснуть. Хотя в свече-то и особой надобности не было — ночь была светлая. Неотрывно глядел поручик, как все ниже и ниже становится восковой столбик, как казавшийся полуреальным огонек тревожно трепещет пойманной бабочкой, словно ужасаясь приближающейся с каждой истекающей каплей воска смерти. А за окном все ярче розовел восток…
Тем не менее, утром Петр поднялся рано — Любимов в это время еще мерно похрапывал. Девушку, о которой думал полночи, Белозеров нашел в другой половине дома — она мыла пол, стоя на коленях, усердно терла светлые доски.
— Маша! — окликнул Петр.
Вздрогнув, девушка быстро поднялась. Забыв даже поклониться, она смотрела сейчас на молодого человека и медленно краснела, но не отвела взгляда как вчера — напротив. Глаза-очи глядели строго, нечто странное таилось в их темной глубине. Казалось, она даже сердится… Наконец, опомнившись, Маша бросила тряпку, медленно провела рукой по мокрому лбу. Глаза потухли.
— Простите, барин.
— За что? — изумился Петруша.
Не ответила — сама, видимо, не понимала, за что.
Петруша начал было возражать, но замолчал, разглядев синяки на тонких бледных руках девушки, по локоть открытых. Маша поймала красноречивый взгляд, сделала движение, собираясь одернуть засученные рукава, но передумала. Так они и стояли и смотрели друг на друга, пока обоюдное молчание не стало совсем уж неловким.
— Устала? — мягко спросил Петруша.
Она вдруг улыбнулась.