Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекарства для слабых душ
Шрифт:

Уже какие-то догадки брезжили в его сознании. По всей видимости, ко времени овладения мотыгой индоевропейцы сформировали и первые представления о мистическом. И священное представлялось им прежде всего удивительным, сверхъестественным. Недаром, славянское «диво» созвучно санскритскому deva-h, древне-иранскому дэв и таджикскому див в значении «бог». Но в современных европейских языках нет слов с корнем «див» или «дэв» в значении «бог», если не считать латышского Dievs – «Бог», итальянского diva – «божественная», зато во многих языках есть devil, «дьявол». Примечательно и авестийское daeva – «злой дух».

Не свидетельствуют ли эти парадоксальные, даже кощунственные лингвистические параллели о культовом перевороте, пережитом древними индоевропейцами, об их отказе от почитания прежнего божества? Отвергнутое, оно стало владыкой потустороннего мира, преисподней.

И произошло это до прихода арийцев на Индостан и до распада славяно-скифской общности, потому что славянское «бог» неслучайно, конечно, созвучно древне-персидскому baga с тем же значением, а славянское «святое» – несомненно, того же происхождения, что и авестийское spanta. Сварог, главный бог русско-славянской мифологии, назван, очевидно, арийцами: svargas на санскрите означает «небо».

Но довольно скоро Каморин испытал еще одно разочарование. После нелегкого розыска по словарям и монографиям трёх-четырёх десятков лингвистических параллелей в разных географически отдаленных друг от друга индоевропейских языках для него проступила общая закономерность: совпадения чрезвычайно часты в случае со словами, обозначающими родственные отношения, довольно много их и среди выражений, описывающих явления природы, состояния вещества (теплое, холодное, твердое, темное и прочее), представителей животного и растительного мира зоны умеренного климата и предметов материальной культуры эпохи освоения производящего хозяйства, но они редки в сфере духовной культуры и социальных отношений, за исключением явных случаев поздних заимствований.

Постепенно у Каморина возникли подозрения, еретические с точки зрения лингвистической науки: а может, праиндоевропейского языка никогда и не было? Ведь для языка нужен его носитель – народ, а историческая наука по мере погружения в прошлое все меньше обнаруживает в нем крупных народов и все больше – мелких, раздробленных племен. Известно, например, что летописец Нестор, автор «Повести временных лет», ещё помнил о полянах, северянах, древлянах, кривичах и прочих племенах, из которых сложилась древнерусская народность. А вот о том, что это были, по мнению современных историков, не племена, а союзы племен, Нестор не знал.

Может быть, для общения кочевников из разных племен во время их случайных встреч на огромных, пустынных просторах Евразии и сложился, где-то на рубеже каменного и бронзового веков, только общепринятый обиходный жаргон из сотни наиболее употребительных слов как дополнение к племенным говорам? Ведь для малых, родственных коллективов важно было избегать кровосмешения, и потому, конечно, их членам браки нужно было заключать где-то на стороне. Наверно, прежде всего ради этого и вступали в общение между собой, случайно встречаясь в дальних кочевьях, чуждые друг другу племена. И при этом договаривались с помощью «интернационального» набора терминов, наиболее употребительных при межплеменных контактах. Не оттого ли в языках, считающихся индоевропейскими, наиболее хорошо сохранившуюся общую основу составляют слова, обозначающие степени родства? Причем среди соответствующих языковых параллелей имеются не только такие широко известные, как «мать», «mother», «mutter» и так далее, но и еще более удивительные, мало кому ведомые совпадения, как русское «зять» и авестийское «zamatar», русское «свекровь» и древне-индийское «svasura», русское «деверь» и древне-индийское «devar»…

Мало-помалу Каморин уяснил, что изыскания по проблемам индоевропеистики требуют изучения огромного количества литературы, изданной преимущественно на Западе и практически недоступной ему, провинциалу, не имеющему средств и времени для поездок в Москву и чтения нужных текстов в научных библиотеках. Да и пустили бы его туда? К тому же он владеет, и то плоховато, лишь одним иностранным языком… Не слишком ли он слаб для конкуренции в привлекательной для него области научного поиска? Ведь исследования прошлого праиндоевропейцев на стыке двух наук, археологии и лингвистики, со времени появления работ Марии Гимбутас перестали быть целиной, и за прошедшую половину века на этом поле потрудились многие…

В душу Каморина все чаще закрадывалось сомнение: то ли он делает, что следует? Не нужно ли ему жить какой-то иной жизнью, более приземленной, разумной и счастливой? И не лучше ли найти другую девушку, менее интеллигентную, может быть, чем его Ирина, но зато более ценящую простые семейные радости?

…Знакомством с Ириной Шестаковой Каморин был обязан своей музейной службе. Ирина работала в ту пору воспитателем в женском общежитии

трикотажной фабрики и проводила для своих подопечных коллективные посещения кино, музеев и театров. Как ни странно, она удержалась на этой работе и в постсоветскую эпоху. В отличие от некоторых других предприятий города трикотажная фабрика после «перестройки» не остановила производство, хотя в девяносто втором пережила трудный период, когда зарплата выдавалась работницам собственной продукцией – так называемыми чулочно-носочными изделиями. И в последующие годы платили хотя и деньгами, но по-прежнему скудно. Былой двухтысячный коллектив сократился более чем наполовину: ушли все, кто только мог. Остались те, кому просто некуда было уходить: женщины предпенсионного возраста да приехавшие из деревень девушки, большей частью не первой молодости, уж слишком, до безнадёжности засидевшиеся в невестах в чужом, неприветливом городе (где, как и повсюду в России, женихи с квартирами обходили стороной насельниц общежитий). С этими несчастными и работала Ирина.

Каморину тогда сразу показалась необычной группа, которую привела Ирина. В будний день, в малолюдное утреннее время странно смотрелась в музее тихая стайка женщин, молодых и не очень: они были одеты что-то уж очень скромно, даже бедно и держались робко, скованно, резко отличаясь от обычных коллективных посетителей – беспечных, оживлённых клиентов туристических фирм. Была в облике этих фабричных работниц некая потаённая горечь, этакая молчаливая сиротская печаль обитателей казённого дома. Они стеснительно жались друг к другу, их лица выражали отчуждённую покорность школьниц, готовых выслушать даже что-то уж очень далёкое от их повседневных забот, вроде лекции о технологии производства серной кислоты.

Каморину захотелось устроить праздник для бедных золушек. Он решил выложиться на все сто процентов, как если бы имел дело с большой, важной группой экскурсантов, вроде участников регионального совещания банкиров или глав местных администраций. Обзорная полуторачасовая экскурсия была им не только проговорена полностью, но ещё и дополнена кое-чем новым, отчасти рискованным, пока не апробированным методистами. Его голос звучал под высокими сводами гулко, торжественно.

Музейные смотрительницы наблюдали за Камориным удивлённо, некоторые – с улыбками. А женщины из общежития казались одновременно и польщёнными, и смущёнными оказанным им вниманием. На лице Ирины читалось сомнение: неужели только ради них экскурсовод проявил такое рвение? Не часть ли это некоего показательного мероприятия? Но из полусумрака коридоров не выглядывали строгие члены какой-нибудь комиссии, не выпархивали корреспонденты с камерами и микрофонами. Так что уже в конце концов не оставалось сомнений в вольном, приватном характере усердия Каморина.

Желая вознаградить экскурсовода, девушки звучно шептались:

– Ирина Васильевна, как интересно!

– Сколько он знает!

– Как хорошо рассказывает!

Ирина с любопытством присматривалась к Каморину. Сначала он показался ей довольно жалок в своем тесном костюмчике, с порозовевшими от волнения щеками, с напряженным, по-мальчишески срывающимся голосом. К тому же – экскурсовод! Мужчина на такой работе – в этом было что-то неожиданное, неподобающее, даже стыдное. Но вскоре её захватила его речь, довольно красноречивая и горячая (даже не в меру патетичная и громкая – отметила она), и она уже начала переживать за него, опасаясь, что он вдруг собьётся, потеряется, осрамится. Ведь в качестве экскурсовода он, конечно, ещё очень зелен, неопытен и оттого так явно волнуется… Однако он продолжал говорить все более уверенно, умело, и постепенно беспокойство за него, не исчезнув совсем, перешло в любование им, как ребенком, из-за которого пришлось поволноваться и чей успех воспринимается теперь как собственный.

– Молодец, молодец, так держать, – мысленно повторяла она.

Затем Ирина вдруг посмотрела на Каморина по-новому, взглядом молодой женщины на молодого мужчину, заинтересованным, строгим и всё же готовым обмануться, обольститься: фигура не без наклонности к полноте, совсем не атлетическая, а в чертах, несколько мелковатых, замечалось нечто французское, по-девичьи миловидное. И всё-таки не без внутреннего сопротивления она отдала себе отчёт в том, что Каморин нравится ей. А между тем он, очевидно, был очень далёк до ее идеала – сильного, уверенного в себе мужчины, занятого каким-то истинно мужским делом. «Горячий, искренний, не очень умный и при этом, наверно, добрый, но, конечно же, эгоистичный, слабохарактерный и … чувственный», – так интуитивно она определила его.

Поделиться с друзьями: