Лекарство против страха. Город принял!..
Шрифт:
«Ты несчастлива?»
«Я привыкла».
«Разве он плохой человек?»
«Он хороший человек, добрый и честный».
«Но ты не любишь его?»
«И никогда не любила».
«Из-за того, что он некрасив?»
«Из-за того, что он такой, какой он есть!»
«А какой он?»
«Скучный, пресный, дисциплинированный, за эти годы я и сама стала такой же».
«И всегда так было?»
«Всегда. Но я вышла за него в семнадцать лет и не знала, что есть другие, что бывает все по-другому».
«Ты любишь кого-то другого?»
«Люблю, любила, до самой смерти буду любить».
«Он хороший?»
«Он очень плохой. Но в любви это не имеет значения».
«Почему
«Он этого не захотел».
«Он любит другую?»
«Нет, он любит только самого себя».
«Но ведь так жить всегда ты не можешь?»
«Могу. У меня есть дочь, есть интересное дело».
«Но дочь выйдет замуж, уйдет. Разве одного дела не мало?»
«Нет, не мало. Я всегда любила учиться, только мне это было трудно. А сейчас я все время учусь, работая».
«А может быть, твоему мужу одному было бы легче?»
«Нет. Его погубит одиночество, ему отомстит свободное время».
«Как время может мстить?»
«Он хороший человек, но он убийца времени. Если выдавался свободный вечер, свободный час, он никогда не знал, как занять его, он „убивал“ свободное время — решал кроссворды или играл в домино».
«Но он много делал доброго и сильно уставал на работе — разве время не захочет за это простить его?»
«Время — оно такое маленькое, быстрое, как загнанная ласка, мечется оно в тесноте наших дней, а убийцы его гонятся за ним с улюлюканьем и свистом. И оно мстит им забвением, мгновенностью их жизни, скукой».
Я очнулся. Не слышал я больше ее голоса. И вообще, может быть, ничего не было, я все придумал и дорисовал сам очаг перед запертой дверцей так, как мне это нравилось или казалось правильным, но, во всяком случае, именно таким я услышал крик ее души. И спрашивать теперь ее о чем-то не мог.
Она посмотрела на меня и негромко сказала:
— Не ищите в нашей жизни никаких демонических страстей. Все просто и грустно. — Она помолчала и добавила: — Химикам известно явление автокатализа: в некоторых веществах от времени накапливаются катализаторы, которые с каждым днем ускоряют реакцию разложения, пока не происходит в конце концов взрыв.
…Не волен человек в выборе своей судьбы — и алхимия не стала судьбой моей. За год я узнал в замке Хюттера столько же, сколь постигают другие за десятилетия. И кто знает, чего бы достиг я на этом поприще, но однажды вьюжной ночью Хюттер поставил реторту с купоросом на тигель, повернулся ко мне и сказал задумчиво и грустно:
— Сегодня последний понедельник декабря — плохая ночь. Иуда родился… — вдруг схватился за сердце, закачался и рухнул на каменные плиты замертво.
Пустынный замок наполнился чужими людьми, удивительно скоро примчался из Базеля каноник Лихтенфельс — племянник и единственный наследник Зигмонта Хюттера.
— Ты услужал моему дяде в его богопротивных занятиях? — спрашивает он строго.
— Я учился у него.
— А чем ты занимался раньше?
— Врачевал больных.
— Значит, шарлатанил, — отвечает себе Лихтенфельс. — Был шарлатаном, а стал алхимиком.
— Я был врачом, а теперь стал еще и химиком. И буду впредь себя именовать греческим названием иатрохимик, имея целью создать новую науку — врачебную химию…
— И даст бог, попадешь на костер за колдовские опыты над людьми, — добро обещает каноник Лихтенфельс.
— Дикий вы человек, ваше преподобие, — отвечаю я без политеса. — Вам бы не души спасать, а городскую бочку вывозить. — И, не обращая внимания на онемевшего каноника, выхожу прочь.
Я иду на север без денег, без теплой одежды, врачуя людей и
побираясь. Я лечу в пути крестьян, купцов и стражников. Вскрываю нарывы, вправляю суставы, вырезаю камни, унимаю лихорадку, снимаю воспаления, выпускаю гнилую брюшинную воду, сращиваю в лубках и глине сломанные кости, изгоняю чесотку, исцеляю от дурной французской болезни.Измученный этой болезнью, тяжкой и стыдной, спрашивает меня шкипер из Брюгге, спрашивает с надеждой и страхом:
— Чем пользуешь меня, доктор? Какие снадобья тайные даешь мне?
— Ртуть и квасцы.
В ужасе отшатывается больной:
— Это же яд!..
— Все в мире яд! — смеюсь я. — Важна лишь доза…
Лечу я ртутью, серой, квасцами, для утоления болей даю семя дикого мака — опий, сто трав целебных применяю для лечения, ослабленным даю растворенное железо и золотую тинктуру от гнойных воспалений.
Неведомыми путями приходит к человеку слава, и в эту зиму, голодную и холодную, такую бесконечно долгую и трудную, побежала по земле, обгоняя меня в пути, весть о мудром докторе, который совершает чудеса исцеления, не снившиеся даже прославленному латинянину Цельсу, о добром враче, знающем строение человека и тайные снадобья лучше, чем великий Цельс, и потому достойном называться Парацельсом…
Ранней весной добрался я до Антверпена, и город этот вошел навсегда в мое сердце своим весельем, богатством и красотой. На знаменитой бирже торговали всем, что есть на богатой и обильной нашей земле. Богатство мира в тысячах лавок, на милях прилавков звало, заманивало, предлагалось. Из далекой Америки, скрытой за безбрежным океаном Тьмы, привезли купцы и конкистадоры золото и серебро, алапу и ваниль, индиго и кошениль. С другого конца света, из неподвижно-сонной Азии, пришли каравеллы с каннорским шафраном и имбирем, с арабскими коврами, левантийскими гобеленами и золоченой кожей, с перцем из Гоа, с опием, шелком и тканями из Диу. Рис из Дамана, корица и рубины с Цейлона, амбра, камфара, мускатный орех, благоуханный сандал из Малакки, ормузский жемчуг, чай и фарфор с берегов Катая и Сипанго [2] , слоновая кость, диковинные звери, говорящие птицы и черное дерево из Африки…
2
Катай и Сипанго — Китай и Япония
В обмен купцы просят деньги — все равно какие: они принимают гульдены, дукаты, марки, песо, цехины, пиастры, червонцы, талеры и флорины. Но у меня нет золотых монет. Также нет у меня серебряных и медных — до самого богатого города мира я добрался без единого гроша в кармане, — и слоняюсь по бирже в надежде сыскать себе ужин и ночлег. И отчаяние уже подступает к моему торопливому сердцу, которому неведомо, что, поспеши я в этот день с едой и кровом, я потерял бы самого верного ученика, самого стойкого друга из всех, какие в жизни у меня были…
Народ бежит по улице. Женщины в испуге прижимают к себе детей, грозятся кому-то мужчины, свистят и улюлюкают мальчишки.
— Отлучение! Отлучение!..
— Азриеля предают анафеме!
— Проклиняют ученого иудея Азриеля!
Перед толпой у дверей синагоги стоит на коленях со связанными руками худой рыжий юноша с длинными пейсами и заплаканными красными глазами. Старый раввин вздымает искривленные, опухшие от подагры пальцы над толпой и сиплым, надтреснутым голосом вопрошает:
— По-прежнему ли ты, Азриель да Сильва, выражаешь сомнение в том, что бог, попуская быть болезням, хочет исцелить нас от древней язвы греховной?