Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции о Прусте (психологическая топология пути)
Шрифт:

Эта книга, труднейшая из всех для расшифровки, является единственной, которая продиктована нам реальностью, единственной, «запечатление» которой в нас произведем самой же реальностью…

Иначе говоря, это не то, что мы создавали в душе в качестве результата своих размышлений, наблюдений, логических или художественных операций, а нечто, что, независимо от нас, в нас же запечатлено. В этом смысле жизнь наша, как реальная жизнь, есть только нами самими осуществляемый перевод того, что в нас запечатлено. И эта жизнь есть искусство. Или — литература.

О какой бы идее, оставленной в нас жизнью, ни шла речь, все же материальная ее фигура, след запечатления, которое она в нас произвела, является залогом необходимой истины…

То есть истина — только то, что сопровождается материальной фигурой, если есть пылающий перекрест, пылающая двойная борозда.

Идеи,

образованные чистым умом, имеют лишь логическую истину, возможную истинность, выбор их произволен. (Выбор, осуществляемый нашими операциями, нашими способностями: догадкой, размышлениями и так далее.) Книга фигурных букв, не нами прочерченных, наша единственная книга. Не то, чтобы идеи, которые мы образовываем, не могут быть логически правильными, но мы не знаем, истинны ли они.

Значит, та истинность, о которой говорит Пруст, это такая истинность, которая нам все же известна, которую мы знаем.

Только impression (русское «впечатление» здесь не годится), какой бы хилой ни казалась его материя, а след неуловимым, есть критерий истины, и поэтому только оно заслуживает того, чтобы быть схваченным духом, ибо только оно способно, если сумеет высвободить истину, привести дух к большему совершенству и доставить ему чистую радость. Impression для писателя — это то же самое, что эксперимент для ученого (здесь скрытая идея единственно реальной психологии, то есть психологии экспериментальной, каковой являются некоторые вещи, называемые произведениями искусства и литературы), с тою только разницей, что у ученого работа ума предшествует, а у писателя — следует потом. То, чего мы не должны расшифровывать своим личным усилием, то, что было ясно для нас, — не наше. Идет от нас лишь то, что мы извлекаем из темноты, которая в нас и которую не знают другие (ibid.).

Теперь я соединю это с другим рассуждением, поставив один простой вопрос: из чего, из какого материала эти impressiones, импрессии? Очень странно, но Пруст, говоря об импрессии, в то же время отличает ее от того, что мы видим. Ведь то, что мы видим, на что мы смотрим, с нашей обычной точки зрения, — это тоже импрессии, впечатления. Но Пруст, очевидно, считает, что материал того и другого разный. Материал того, на что мы смотрим, не есть импрессия, это что-то другое. Какой же материал тогда в импрессии? Как можно вообще произвести это различие? Разве здесь не так же, как в случае с истинами, которые мы выбираем произвольно — скажем, мы выбираем аксиому в логике, или какие-то другие истины, истинность которых установлена, потому что есть их материальная фигура. Что это за материальная фигура истины? В одних случаях Пруст называет это «иероглифом», в других — «двойной бороздой».

Итак, вернемся к вопросу о материале. Держите в голове и приведенный отрывок, и пронизывающую предельную форму всего того, что может быть знаком, а именно — смерть. Всякий знак, о котором говорит Пруст, в своем максимально мыслимом виде есть образ или феномен смерти, понятой нами. И теперь в аккорде проблемы материала слушайте цитату. В ней будет часто фигурировать слово «страдание», но давайте договоримся не придавать этому слову прямого психологического смысла — в смысле «страдания», скажем, из жестокого русского романса. Оно имеет здесь другой смысл, и к тому же вместо слова «страдание» с таким же успехом в контексте Пруста и вообще в контексте нашего рассуждения можно поставить слово «радость». Эти слова оказываются странным образом взаимозаменимыми. Не только потому, что они взаимозаменимы в динамике нашей психологической жизни, а еще и по другим причинам. Итак, знак в завершенном, полном виде предстает через продуманную и понятую нами смерть. Взгляд Пруста всегда повернут, чтобы рассматривать жизнь под углом зрения законченности, полноты всего того, что в жизни происходит. В той жизни, которая всегда содержит в себе зачаток искусства. И только содержа этот зачаток, она является реальной, то есть осмысленной, достойной жизнью. Пруст пишет:

Иногда, когда какой-нибудь кусок (он имеет в виду кусок жизни, но берет французское слово morceau, которое означает чаще всего отрывок романа, кусок симфонии, и вдруг это слово применяется в связи с впечатлениями и переживаниями жизни) остается в состоянии лишь наброска (это все не об искусстве, хотя все слова принадлежат сфере искусства, но совпадение слов не случайное) нас охватывает новая растроганность (tendresse, русское «нежность» здесь не подходит), новое страдание, которому мы позволяем завершиться (уплотниться). Нельзя слишком сожалеть об этих благотворных больших страданиях, так как они не заставляют

себя долго ждать.

То есть: нечего сожалеть об их отсутствии, потому что — не волнуйтесь — они будут. К этой фразе есть такое примечание:

В любви наш счастливый соперник, или, что то же самое, наш враг, — это наш благодетель. К существу, которое не возбуждает в нас ничего большего, чем малозначащее физическое влечение, он сразу же добавляет огромную ценность, чуждую ему, но нами смешиваемую. Если бы у нас не было соперников, удовольствие не превращалось бы в любовь. Если бы их не было, или, если бы мы не верили, что они у нас есть. Ибо нет необходимости, чтобы они реально существовали. Для нашего блага достаточно той иллюзорной жизни, какою их наделяют наши подозрения и наша ревность (III,905).

Теперь, с благодарностью к нашим соперникам, вернемся от примечания к тексту. Значит, страдания не заставляют себя долго ждать. Даже по определению, когда ты любишь, то любишь только потому, что у тебя есть соперник.

Но все же нужно спешить воспользоваться ими (страданиями), ибо они не очень долго длятся: мы или бываем утешены, или же. когда они слишком сильны, а сердце не выдерживает, мы умираем. Для тела благотворно счастье, а силы духа развивают лишь горесть, которая, впрочем, открывает нам каждый раз закон, что она не в меньшей мере нам необходима, чтобы снова вправить нас в истину (такой оборот ближе к французскому и соответствует сути дела; если мы понимаем истину, то только потому, что мы в нее «вправлены», как вправляют мозги), заставить нас принимать вещи всерьез, вырывая каждый раз сорняки привычки, скептицизма, легкомыслия, безразличия. (Конечно, предел серьезного отношения к жизни — это отношение к жизни в ее смертном измерении; заменим здесь слово «страдание» на слово «смерть».) Правда, эта истина не совместима со счастьем или здоровым, как не всегда совместима и с жизнью. Горе в конце концов нас убивает. При каждой новой, слишком сильной горести мы чувствуем, как взбухает еще одна вена, развертывая свою смертельную кривую на наших висках, под нашими глазами. Так, понемногу и возникают эти страшные раззоренные лица — лицо старого Рембрандта, старого Бетховена, над которыми все надсмехались. И эти мешки под глазами и морщины на лбу еще ничего, если бы не было страдания сердца (ibid.,906).

А дальше идут примечательные слова:

Но поскольку силы могут превращаться в другие силы, поскольку длящийся пыл становится светом (коммутаторы), и электричество молнии может фотографировать (помните, те смертельные молнии, которые борозду прорывают), поскольку наша глухая сердечная боль может вздымать над собой, как флаг, зримую вечность образа каждого нового страдания, так примем же физическое зло, которое оно несет нам…

Помните у Блока: «Пусть разрушается тело, душа пролетит над пустыней, пребуду вечно юн и печален, обрученный с богиней». Это почти буквальное совпадение заставляет предположить, что какие-то состояния нашей духовной жизни существуют одновременно у разных людей, в разных культурах. И это тем более удивительно, что совпадение двойное: у Блока фигурирует «печальный и вечно юный, обрученный с богиней», а у Пруста как раз в связи с разъяснением этих вещей дальше тоже появится образ и понятие богини. Некоторые смутные и неясные богини, в беседе с которыми мы все время находимся. Но я цитирую:

Пусть разрушается наше тело, поскольку каждая отделившаяся от него частица возвращается к ним, но уже светоносная и прозрачная для чтения.

Это и есть материал импрессии, состоящий из частиц нашего разрушающегося тела, из наших трат. Впечатление, трата — это одно и то же. В одном месте Пруст говорит об импрессиях, а здесь о частицах нашего тела, которые, отделяясь, возвращаются к нам, но уже светоносные и прозрачные для чтения, чтобы восполнить это познание ценой страданий, в которых другие, более одаренные, не нуждаются. Пруст не тиран, он не требует того, чтобы все страдали так, как он страдал сам. (Я еще скажу о причинах той формы страдания, которая была у него.)

Значит, частицы нашего тела возвращаются, чтобы восполнить познание, —

…чтобы сделать его более прочным, и, по мере того как эмоция рассыпает наше тело, добавляются к нашему произведению. (До сих пор о произведении, казалось бы, речь не шла, кроме случайного совпадения слов — «отрывок», «наблюдение» в контексте описания жизни.) Идеи производные заменители горестей (во французском тексте стоит более сильное слово, но русский прямой перевод изменил бы смысл фразы — succedane — эрзац, заменитель, суррогат); в момент, когда последние заменяются идеями, они теряют часть своего злотворного действия, и даже в первое мгновение сама их трансформация высвобождает радость.

Поделиться с друзьями: