Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
Шрифт:

Данная ситуация, которую я описываю, она вообще не истина и не ложь. Один будет доказывать, что российские люди добры, другой будет доказывать, что российские люди злы. Ни то, ни другое — здесь нет ни истины, ни лжи, ни добра, ни зла. Мы не можем высказывать это на нашем языке в той мере, в какой мы высказываем нечто осмысленное. Язык сам себя разрушает, потому что мы находимся в области небытия, в данном случае в области небытия психологии. Это не психологическая ситуация, а ситуация сцеплений, сцепились поезда, российские нравы; никто не хотел в отдельности ни добра, ни зла, но что-то совершал, и неминуемым интегралом этих свершений была определенная ситуация, в которой оказались люди: в одном случае — моя приятельница в гостинице, в другом случае — заключенные в лагере. Что мы можем как осмысленные существа говорить об этом? Ничего. Перевернем вопрос: в каком смысле мы ничего не можем сказать?

Я бы высказался в такой форме: психология (в данном случае мы говорим о психологии), психологическая реальность, или психологическое

бытие, есть, если есть такая реальность, вся совокупность которой достаточно долгое время и в достаточном числе людей охвачена действием определенных формализмов, называемых, например, совестью (кстати, совесть — чистый формализм). Там развивается в людях психология, или то, о чем мы можем говорить осмысленно в терминах психологии (то есть психологических качеств). Говорят, что люди добры или злы. Впервые само это различение на уровне нашего психологического языка, осмысленного, допускающего высказывание чего-то, появляется только тогда, когда появляется система отсчета внутри самой этой реальности, и эту систему отсчета составляет самооснoвное явление, бытийное явление. В данном случае я взял «совесть»: там, где есть совесть, развивается психология и, следовательно, наша возможность о случаях поступков говорить на языке психологии, и это будет осмысленный язык, на нем можно нечто высказывать.

А теперь я скажу: только там, где есть бытие, можно нечто высказывать, там, где есть реальность (некая область охвачена бытийными явлениями), артикулируются вещи, о которых можно говорить и нечто осмысленно высказывать. Ведь в случае добра и зла, имея перед собой, казалось бы, психологические явления, я не мог высказывать о них ничего психологического. Здесь должен быть применен другой аппарат анализа. Если я начну рассуждать об администраторе гостиницы или о стрелке на смотровой башне в лагере в терминах добрых или злых качеств людей, то я запутаюсь, я буду в сфере неинтеллигибельного.

Возвращаю вас к проблеме интеллектуальной проницаемости или принципов понимания мира: мы можем говорить, но ситуацию, реальность мы не будем понимать; мы можем ее понять, отказавшись от психологического языка, хотя перед нами, <казалось бы>, психологические феномены (добрые или злые качества). Скажем, мы можем показать, что, независимо от того, хотят россияне войны или не хотят, они ставят себя в ситуацию, из которой единственный выход — воевать или не воевать, и много причин, чтобы воевать. Или выиграть войну: нужно сначала поставить себя в ситуацию, из которой другого выхода, кроме победы, нет. Это ситуация, о которой нельзя говорить в терминах обычного военного описательного языка, которым говорят об обученности армии, боевых способностях этой армии, и тогда выводят результаты: объясняют этими способностями, почему победили или почему проиграли. А в нашем случае ни то ни другое ничего не объясняет.

Теперь подумаем, что мы натворили этими рассуждениями. Мы получили философский вывих: глазами души мы посмотрели на то, что видно и нашим обычным глазом. Повернув глаза души, мы не изменили предметов, мы не привели никаких новых фактов, никаких новых аргументов. Та же дама в гостинице, тот же лагерь — факты не изменились. Я вывихнулся, посмотрел, повернув глаза души, и увидел, что если я рассуждаю психологически, то понять ничего нельзя, здесь нет психологии. Для того чтобы понять, надо ввести какие-то другие понятия и иначе рассматривать данную реальность. Поэтому, чтобы не тянуть за собой обсуждение эмпирических случаев, я могу начать говорить на теоретическом языке: есть только бытие, и высказать то, чего нет, невозможно.

Представьте себе, что произошла катастрофа и исчезли люди, которым этот язык, даже сокращенный, был понятен; греки исчезли, античные тексты исчезли, остались обрывки, и перед нами мистически остался только кусочек айсберга: есть только бытие (тавтология, как я говорил), небытия нет (тоже тавтология), и, более того, небытие высказать нельзя. Его действительно нельзя высказать, и поэтому философ говорит: мы можем нечто понимать, когда в области понимания есть бытийные явления, такие как, например, совесть; вокруг совести может вырасти психологический мир, то есть такой мир, о котором можно осмысленно говорить на языке психологии и прийти к какому-то пониманию. А о несуществующем нельзя говорить, его нельзя высказать.

Допустим, вы хотите высказать искусствоведческое суждение о некоторых произведениях искусства. Одна моя приятельница очень хорошо определила смысл некоторых революционных событий в советском искусстве последнего времени, особенно в театральном искусстве, и тем самым определила эмоцию зрителя, приходящего в восторг от новизны и глубины художественного произведения, скажем пьесы. Она сказала так: «Все волнение и восторг зрителя заключаются в том, что на сцене пьяный человек наконец заговорил пьяными словами». Можно ли об этом произведении искусства рассуждать в терминах искусствоведения, расценивать его как элемент искусства, как этап искусства в развитии художественных средств <...>? Это случилось на сцене, не существуя, и люди, воспринимающие это как произведение искусства, тоже, существуя, не существуют. Другой пример: весь мир уже давно усвоил, что в мире были Кафка, Джойс, и вдруг — достижение мысли (буря в стакане марксистской воды), которое недавно совершил Роже Гароди, решивший, что Джойс все-таки хороший писатель[14]*. Люди страстно

думали, работали, со страстью и борьбой пришли к этому выводу, — это ведь событие, но этого не существует, и об этом нельзя говорить.

Вот что такое бытие и небытие в смысле наших возможностей что-либо говорить и что-либо понимать. Бытие есть, небытия нет — это то, о чем можно говорить на языке философии; эти максимально сокращенные, казалось бы, магические, педантские формулы и есть элемент теоретического философского языка, и раскручиваются они очень просто, на уровне совершенно обычных вещей. Я говорил, что философия — это часть жизни в том виде, в каком она приводится нами в осмысленный упорядоченный вид (никогда окончательно, конечно). Я говорил, что до смерти мы не знаем, а умирая, не владеем тем, что смерть за нас узнала. Само это философское рассуждение является незавершенным, и мысль о незавершенности этого рассуждения тоже философия.

Есть только Одно («Одно» с большой буквы)[15]*, и только там, где Одно, и только это Одно мы можем понимать. Вместо «Одно» возьмите слово «бытие». Есть только бытие, и только там, где оно есть, и только бытие мы можем понимать. (Это почти [буквальные] цитаты из Парменида.) Понятие Одного, или бытия, вводится там, где философы расчищают себе просеку понимания того, что можно понимать так, чтобы об этом можно было говорить, не разрушая языка самим этим высказыванием.

Напомню другой образ: Сократ не писал книг, от него ничего не осталось, и он не был таким спекулятивным философом, какими (как вам покажется) являются Парменид или Гераклит. Сократ философствовал на улице, но все его философствование было наглядной экземплификацией того, что только об Одном — там, где оно есть, — можно говорить и высказывать, потому что все мышление, которое не движется в лоне Одного, или бытия, разрушается самой попыткой этого мышления или этого высказывания. И что делал Сократ со своими собеседниками? Он не давал им ответов. Все платоновские диалоги — это казуистическое, утонченное хождение вокруг того, что такое мужество, что такое добродетель. Покрутившись в тексте такого диалога, вы отнюдь не выныриваете из него с определением того, что такое мудрость и что такое добродетель. Сократ каждый раз показывает, что, если мы не впали в бытие, мы ничего не можем высказывать. Мы говорим что-то о мужестве, и сказанное разрушает содержание того, что мы сказали. «Что такое быть храбрым?»[16]* — спрашивает Сократ. Собеседник отвечает: быть храбрым — значит испытывать радость (особо возвышенное состояние) от вида бегущего в панике врага (доставить себе такое удовольствие). На это Сократ говорит: а не больше ли радуется виду бегущего врага трус, с облегчением испытав удовольствие от того, что не придется вступать в сражение? Значит, одновременно есть и храбрость, и трусость: храбрый человек труслив, а трусливый человек храбр. И если таково определение храбрости, то, значит, об одном и том же предмете мы говорим две взаимоисключающие вещи. Это и есть разрушение языка, здесь акт высказывания разрушает саму основу и возможность мышления. Вот что показывает Сократ, не давая ответа. Он лишь пытается ввести слушателя в область бытийного мышления, которое может происходить только путем своего рода индукции, диалектической индукции. Сократ так организует ситуацию, так ведет своего слушателя, чтобы тот сам впал в некоторое вuдение порядка, формы. Что это? Нельзя определить. Здесь мы действительно сталкиваемся с тайной человеческого бытия: то, что всегда случается и что нам ближе всего и доступнее, в то же время ускользает от нас, если мы хотим высказать это и в определенном или высказанном виде передать другим.

Впервые поле явлений, о которых можно судить, например эстетические случаи (произведения искусства) или психологические случаи событий и поступков, о которых я говорил, — это поле открывается, если отсчитывать от появления и наличия бытийных, или самооснoвных, явлений. Психология вырастает лишь вокруг наличия совести: если есть совесть, появляется мир, поддающийся суждению в терминах психологии, то есть психологических качеств людей. А сама совесть? — Как она определяется? Или как она воспитывается, или как она передается? И есть она или нет, самовоспроизводится или нет? Поэтому самое глубокое греки назвали диалектикой, имея в виду, что диалектика есть такое состояние <натяжения между противоположным>, лишь внутри которого, не вытекая ни из одного, отдельно взятого, натяжения, может вспыхнуть явление, которое само не является выводимым членом, или элементом, какой-либо непрерывной причинной связи.

Почему для этого появилось особое слово «диалектика» в отличие от логики? (С тех пор начались эти мистические, очень часто неграмотные рассуждения об особой диалектической логике в отличие от формальной и так далее.) Греки этим словом называли реальные обстоятельства, они понимали, что есть такие явления, которые невыводимы и которые не могут возникнуть как конечное звено непрерывной цепи их обусловливания. Допустим, построив какую-то цепочку условий А, В, С, я получаю D, так вот, есть явления, которые нельзя так получить, они не могут быть в принципе выводимым членом или конечным звеном непрерывной цепи обусловливания, они возникают в воронке, окруженной натяжениями противоречий, — вот что греки называли диалектикой. Внутри — вспыхнет или не вспыхнет, а если вспыхнет, тогда все целиком.

Поделиться с друзьями: