Лелия
Шрифт:
— Я не хочу вас обманывать, — сказала она. — Я чувствую, что в разговоре, который был между нами сейчас, содержится некий торжественный смысл, и я ничего не могу сделать, чтобы это не было так. Если господу было угодно, чтобы вы беспрепятственно проникли в мое святилище, если он доверил вашему недоброжелательному или нескромного любопытству мучительную тайну моих бессонных ночей, он, очевидно, хочет, чтобы вы узнали мои мысли; и вы их узнаете, чтобы потом употребить это знание так, как господь предопределил и повелел. Независимость, которую я проповедую и которая присуща мне самой, вызывает у вас, я знаю, отвращение и негодование. Вы жестоко боретесь с ней в ваших речах, в ваших писаниях, даже здесь, в моей скромной школе; но вы прибегаете к такому неубедительному доводу, Стенио. Вы говорите, что мой путь не ведет к счастью, что сама я первая жертва этой прославляемой мною необузданной гордости. Вы ошибаетесь, Стенио! Если я и жертва, то не гордости своей, а отсутствия привязанностей, которые и составляют жизнь души. Нет ничего выше жизни души в боге, но ее недостаточно, потому что она не может быть полной, непрерывной, вечной. Господь нас любит и постоянно носит
Будучи строг к нам, бог одновременно к нам добр и милостив. Он позволяет нам испытывать на этой земле привязанность — нежную, сильную, исключительную; но, разрешив нам ее, он требует от этого чувства величия, справедливости и возвышенности, всего того, что делает его похожим на божественную любовь, потому что из нее оно черпает свою силу, с нею сливается воедино, а без нее становится материальнее, ниже и окончательно угасает, ибо тогда божественная любовь перестает вдохновлять его и руководить им. Таким образом, когда поколения развращаются или впадают в спячку, когда прогресс справедливости на земле бывает скован, когда законы больше уже не гармонируют с потребностями этого прогресса и когда сердца напрасно стараются жить в соответствии со свободой, благодаря которой чувства становятся искренними и верными, бог гасит тот луч, которым он освещал земную любовь. Благородные побуждения человека уступают место инстинктам зверя. Священные таинства брака совершаются в грязи или в слезах; страсти становятся жгучими, ревнивыми, кровавыми; желания — грубыми, бесстыдными, подлыми. Любовь становится оргией, брак — сделкой, семья — каторгой. Тогда порядок представляется мукой и агонией, а беспорядок — спасением, вернее — самоубийством.
Вот в этом-то беспорядке мы и живем, Стенио; вы, потому что вы окунулись в разврат, и я, потому что я ушла в монастырь; вы, потому что вы злоупотребляете жизнью, я, потому что отказалась жить. Мы оба преступили божественные законы, оттого что нами управляли не те человеческие законы, которые позволяют нам понимать друг друга и друг друга любить. Предрассудки, привитые вам воспитанием, и привычки вашей натуры, пример других людей, существующие законы дали бы вам право распоряжаться мною и мною владеть. Утвердить эти права могла только моя воля, но она не захотела этого сделать, из страха, что столько преимуществ по сравнению со мной в ваших руках привели бы вас к неминуемым злоупотреблениям.
Взять хотя бы одно из ваших исключительных прав: общество не давало мне никакой гарантии против вашей неверности, что же касается моей неверности, то все обстояло как раз наоборот: оно давало вам против меня гарантии, самые унизительные для моего достоинства. Не говорите мне, что мы могли бы стать выше этого общества и бросить вызов его законам, вступив в свободный от всех формальностей союз. Я проделала этот опыт и знала, что подобный союз невозможен; ибо при такой свободе женщине еще труднее, чем в браке, стать подругой мужчины и быть ему равной. Интересы противоположны: мужчина считает свои более драгоценными и более важными. Надо, чтобы женщина пожертвовала своими и вступила на путь самозабвенной преданности, не получая за это никакой награды от мужчины, ибо мужчина тяготеет к обществу; что бы он ни делал, он не может отрешиться от него, а общество осуждает незаконную связь. Поэтому надо, чтобы личная жизнь женщины совсем исчезла, чтобы жизнь мужчины ее поглотила, а я — я хотела жить. Я не пошла на это, я предпочла разделить мою жизнь и пожертвовать отведенной мне долею человеческой жизни во имя жизни божественной, дабы не потерять ту и другую в безнадежной и пагубной борьбе.
Вы, Стенио, каким-то чутьем поняли мои притязания и мои права, вы ведь любили меня так, как никого не любили. Но не в вашей власти было мне уступить, ибо так же, как у мужчин существует две жизни, одна — общественная, другая — личная, у них две натуры, у них как бы две души: одна хочет присоединиться к обществу, другая — насладиться радостями любви. Когда эти два существа враждуют, сердце человека в разладе с самим собой. Он чувствует, что идеал его отнюдь не в обществе, несправедливом и развращенном, но чувствует также, что идеал этот не может отождествиться с любовью и заставить его пренебречь мнением общества. Порви он с любовью или с обществом, он и в том и другом случае потеряет полжизни. Господь наделил его инстинктом нежности и жаждой счастья, нужными для любви; но он также наделил его инстинктом верности и чувством долга, потребными для него как для гражданина.
Законы примирили эти потребности и эти обязанности таким образом, что, отказавшись от роли гражданина, мужчина приносит себя в жертву женщине и что, отказываясь от любви, он жертвует собою во имя общества.Ни вы, ни я не могли выйти из этого лабиринта. Поэтому, Стенио, мы оба остановились на пороге; вы отказались от любви. Я бы рада была сказать: вы отказались от нее ради общества! Но это обществе которое распоряжалось вами, приводило вас в ужас Вы поняли, что невозможно подняться над всеми его злоупотреблениями, не сделавшись подлецом. На вашу долю выпала великая задача — с этими злоупотреблениями бороться.
Эта роль реформатора очень уж скоро вас утомила, и вы бросились в пенистый поток, не захотев, однако, следовать по его руслу и не дав себе труда справиться с течением. Вы барахтались в нем, как муха, которая тонет в недопитом бокале и находит смерть в том самом вине, из которого человек черпает жизнь или хмельной дурман, созидающую силу или звериную ярость. Вот почему я говорю, что вы слабое существо и что вы не живете.
Что до меня, то я страдаю; если вы именно это хотите знать и если вас это может утешить в вашей тоске, то знайте: жизнь моя — сплошное мучение, ибо если великие решения и сковывают наши инстинкты, то они их не разрушают. Я решила отказаться от жизни, я не поддаюсь желанию жить; но сердце мое продолжает жить, молодое, сильное, жаждущее любви и пылкое. Его огонь, не находя себе пищи, снедает меня, и чем выше душа моя устремляется к божественной жизни, тем больше она сожалеет о жизни человеческой и тем больше тянется к ней. Это сердце, такое высокомерное, такое, по-вашему, Стенио, бесчувственное, — это пожар, и он меня пожирает; а глаза, которые вы только раз видели плачущими, каждую ночь проливают перед этим распятием слезы, которых сами даже не чувствуют, до того источник их обилен, неиссякаем!
— И эти слезы падают на бесчувственный мрамор! Ах, Лелия! Если бы только они падали мне на сердце!..
Охваченный вновь вернувшимся к нему неодолимым чувством, Стенио кинулся к ногам Лелии и покрыл их поцелуями.
— Ты меня любишь, — вскричал он, — да, ты меня любишь! Теперь я все знаю, все понимаю! А я столько времени был несправедлив к тебе, столько времени на тебя клеветал!..
— Да, я люблю, — ответила Лелия, отталкивая его с твердостью, к которой примешивалась нежность, — но я не люблю никакого определенного человека, Стенио, ибо тот, кого я могла бы полюбить, еще не родился на свет и родится, может быть, только спустя несколько веков после моей смерти.
— О боже, — воскликнул Стенио рыдая, — неужели же я не могу стать этим человеком? Ты, пророчица, вырвавшая у неба тайны грядущего, неужели ты не можешь сотворить чуда? Неужели ты не можешь сделать так, чтобы я определил течение времени и был тем единственным из смертных, достойным твоей любви?
— Нет, Стенио, — ответила она, — я не могу тебя полюбить, ибо не могу заставить тебя полюбить меня!
64
Несколько ночей подряд бродил Стенио вокруг монастыря, но проникнуть за ограду ему так и не удалось. Даже рискуя жизнью, нельзя было взобраться по крутому склону горы. Груда лавы, узенькой перемычкой соединявшая эту гору с террасами монастыря, была взорвана. Эта опасная тропинка, переброшенная, словно мостик, над пропастью, не пугала Стенио. Однако и ее уничтожили — Стенио увидел как-то раз в глубине рва обломки скал, накануне еще касавшихся своими вершинами облаков. С другой стороны горы, в стенах монастыря, не было ни одного углубления, куда можно было бы поставить ногу. Всех сторожей теперь заменили другими. Новые были неподкупны. Стенио искал и придумывал всевозможные средства, но ничего не мог добиться. Он истратил все оставшиеся у него деньги и вконец расшатал свое и без того подорванное здоровье, но заколдованные стены, скрывавшие предмет его мечтаний, оставались непроницаемы. Аббатиса, которой доложили о его попытках, несколько раз посылала своих верных людей передать ему, что усилия его бесполезны, что она не может согласиться на свидание с ним и примет все меры, чтобы не допустить этого. Стенио, однако, не оставлял своих попыток, и его слепое упорство граничило с безумием. В ту ночь, когда он покинул ее, потрясенный и убитый горем, он ей подчинился. Но едва только он остался один, начал упрекать себя, что был недостаточно горяч и настойчив и не сумел победить недоверие Лелии. Он краснел при мысли о минутной слабости, которая в ее присутствии наполнила сердце его страхом, робостью и страданием, и обещал себе в будущем не быть таким застенчивым и легковерным.
Но будущее не оправдало его надежд. Под предлогом проводившегося в некоторых случаях ритуала, который требовал полного уединения, аббатиса распорядилась закрыть доступ в монастырь. Отменены были все собеседования и публичные проповеди. Лелию не смущало присутствие Стенио, любви к нему у нее уже не осталось, но она хотела, чтобы все ее обеты были соблюдены как внешне, так и на деле; как человек логического ума и большой прямоты, она была строга и к мыслям своим и к поступкам. К тому же она никоим образом не надеялась излечить Стенио. Отважившись на тот разговор, который у нее был с ним, она доказала, что стоит выше всех предрассудков и ребяческих страхов; она убедилась, что в ту ночь все уже было сказано, и возвращаться к этому, во всяком случае, бесполезно. Она всей душок молила за него бога и вернулась к привычной для нее грусти, постоянно вспоминая о своей любви к поэту, но лишь изредка задумываясь над тем, жив он сейчас или нет.
Стенио впал в смертельную тоску. Он был совершенно подавлен откровенностью и разумными доводами Лелии. Его самолюбие больше не осмеливалось уже бороться с непререкаемой истиной, говорившей ее устами. Он уже больше не мечтал заставить ее сойти в ее собственных глазах или в глазах других с того пьедестала, на котором она восседала, исполненная страдания и величия; с каждым днем у него оставалось все меньше прежней легкомысленной самоуверенности. Неодолимое сопротивление Лелии доказывало ему, что о любви своей она жалеет лишь отвлеченно, и при этом не думает ни об одном живом человеке.