Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В такой позиции близости-единомыслия затяжно держались енисейские ссыльные, но лишь потому, что территориально не было никого ближе. В такой по­зиции рисовался издали Плеханов, но каким холодным жестоким уроком он отрубил это в несколько встреч. В такой позиции, и даже в опасной недопустимой бли­зости находился годами Мартов. Но сдал и он. (От Мартова горько вошло в опыт навсегда: в человечест­ве вообще не может быть такого типа отношений — „дружба", вне отношений политических, классовых и материальных.) Был близок Красин — пока делал бом­бы. Был близок Богданов, пока добывал для партии финансы, но это отпало, а он, не поняв крутизны, еще претендовал направлять — и сорвался. А тем време­нем в вихрь втягивались новые верные — Каменев, Зиновьев... Малиновский...

Держался

и двигался рядом лишь тот, кто пони­мал партийное дело правильно и лишь — пока пони­мал. А миновалась частная срочная задача, и обычно миновалось понимание, и все эти недавние сотрудни­ки оставались безнадёжно врощенными в тупую не­подвижную землю как придорожные столбики, и от­ставали, и отрывались, и забывались, а иногда на но­вом повороте неслись навстречу остро, как уже враги. А были единомышленники, близкие на неделю, на день, на час, на один разговор, одно сообщение, одно пору­чение — и Ленин искренне отдавал им всю горячность, натиск необходимого дела, — каждому из них, как самому важному человеку в мире, — а через час они уже и отваливались, и забывалось начисто, кто они и зачем. Так показался близким Валентинов, когда при­ехал первый раз из России, хотя сразу смутил своей тупостью, что какая-то им сделанная слесарная деталь ему, рабочему, даже важней политической борьбы. И это быстро сказалось: не хватило у него стойкости про­тив Мартова, а значит стал всё равно как и меньшевик.

Поезд катил под уклон, сильно огибая горки — а по ним тропинки и дороги колёсные бежали по скло­нам и вверх, мимо хуторов, стогов и неубранного, и пока еще видна горная дорожка, по ней успеваешь глазами взбежать, как ногами. Много было похожено вокруг Поронина, а здесь не был.

И — сел на скамью. Думать ли, заниматься — но не размазывать сантиментов.

И семейные, по взгляду, по движению всё поняв, не лезли с мелким бытовым, и не возились лишнего/, смирно сидели на своей скамье.

Все эти изнурительные годы, с Девятьсот Восьмо­го, после поражения революции, все и были: отход*и отброс людей. Ушли впередисты, отзовисты, ультима­тисты, махисты, богостроители... Луначарский, База­ров, Алексинский, Бриллиант, Рожков, Красин, Лядов, Менжинский, Лозовский, Мануильский, Горький... Вся старая гвардия, сколоченная в расколе с меньшевика­ми. И так уже казалось минутами, что никого не оста­нется, что вся партия большевиков — он один с дву­мя женщинами да десяток третьестепенных стёртых, кто еще приходил на большевистские собрания в Па­риже, а вылезешь на собрании общем — своих нет и с трибуны столкнут. Уходили — все подряд, и какая си­ла уверенности нужна была — не усумниться, не за­качаться, не побежать за ними мириться, но, провидя будущее, стоять и знать: сами возвратятся, сами очнут­ся, а кто не вернётся — и пропади.

Шестой и Седьмой годы — еще было совсем не поражение, еще всё общество кипело, вертелось, втя­гивалось в воронку, Ленин сидел в Куоккале и ждал, и ждал второй волны. Но вот с Восьмого, когда всю страну захватила реакционная свора, а подполье как будто отсыхало, рабочая жизнь уходила в открытое копошенье, в профсоюзы, в страховые кассы, а вслед за подпольем как будто отживала, становилась теп­личной и эмиграция... Там — Дума, легальная пе­чать — и каждый эмигрант старался печататься там...

Вот почему — замечательно, что началась война! Это радость, что началась!! Т а м их сейчас всех зажмут, ликвидаторов, значение легальности резко упадёт, а значение и сила эмиграции, напротив, уве­личится! Центр тяжести русской общественной жизни снова переносится в эмиграцию!!

Это всё Ленин оценил еще в Ново-Таргской тюрь­ме. (Надя! Новый Тарг — проехали? Не заметил.) Уже в камере, побеждая тревогу, не давая личной неудаче заслонить великую всеобщую удачу, он принял в себя и втянул в проработку — всеевропейскую войну. А из всякой проработки в ленинском мозгу рождались го­товые лозунги — в создании лозунга для момента и был конечный смысл всякого обдумывания. И еще — в переводе своих доводов на общеупотребительный марксистский язык: на другом не могли его понять сторонники и последователи.

И

что отсюда выносилось — после освобождения первому открыл Ганецкому: надо понять, что раз вой­на началась, то не отмахиваться от неё и не останав­ливать её, но — использовать! Надо переступить через поповское представление, иногда зароненное и в про­летарские головы, что война — несчастье или грех. Лозунг „мир во что бы то ни стало" — поповский ло­зунг! Какую линию в создавшейся обстановке должны повести революционные демократы всего мира? Преж­де всего: необходимо опровергнуть басню, что в под­жоге войны виноваты Центральные державы! Антанта будет сейчас прикрываться, что „на нас, невинных, на­пали". Они даже придумывают, что „для дела демокра­тии" нужно защищать республику рантье. Смять, раз­давить это оправдание! Какая разница — кто на кого первый напал? Следует пропагандировать, что винова­ты все правительства в равной мере. Важно — не „кто виноват?", а — как нам выгоднее использовать эту войну. „Все виноваты" — без этого невозможно вести работу на подрыв царского правительства.

Да это счастливая война! — она принесёт вели­кую пользу международному социализму: одним тол­чком очистит рабочее движение от навоза мирной эпо­хи! Вместо прежнего разделения социалистов на оп­портунистов и революционеров, деления неясного, оставляющего лазейки врагам, она переводит между­народный раскол в полную ясность: на патриотов и антипатриотов. Мы — антипатриоты!

И кончится эта лавочка Интернационала с „объ­единением" большевиков и меньшевиков! Назначили дальше мирить — на венском конгрессе в августе, — а в июле уже пылало пять фронтов! Уж теперь не заик­нутся. Теперь зазияла трещина так трещина, уже не помиришь! А в июле как прихватили, прямо клещами за горло: не видим разногласий, достаточных для рас­кола! присылайте делегацию — мириться! С меньше­вистской сволочью мириться! А уж теперь, за кредиты проголосовали — так умер и ваш Интернационал! Те­перь уж вам не подняться, мёртвое тело! Еще долго будете корчить из себя живых, но надо вслух объ­явить: мертвы! На этой Инессиной поездке к вам в Брюссель — последняя наша с вами встреча, хва­тит!

Тут спохватилась тёща, что один чемодан забыли! Бросились переглядывать, пересчитывать, под лавками и на верхних сетчатых полках — нет! Что за позор! Как с пожара. Владимир Ильич расстроился. Без по­рядка в семье и в доме — невозможно работать. Смеш­но выразиться, но и домашний порядок есть часть об­щепартийного дела. Не смея выговаривать Елизавете Васильевне — она ответить умела, и они друг друга уважали, даже мелкими подарками задабривал её, — строго высказал Наде. Какой уж от нее порядок, если она пуговицы пришить хорошо не может, пятна вы­вести, он сам — лучше. Носового платка ему, не ска­жешь — не сменит.

Ошибок он вообще не прощал. Ничьей ошибки он не мог забыть никогда, до смерти.

Отвернулся в окно.

Изгибался поезд и скатывался постепенно с гор. То серым, то белым паровозным дымом проносило иногда мимо окошек. Надоели уже и горы эти за эми­грацию.

А в Надю всё уходило, как в подушку: ну, забыли/** ну, не возвращаться. Из Кракова напишем, перешлют почтой.

Надя прочно знала, много раз уже применяла: если брать на себя, не упрекать, что и он виноват, — Володя успокоится и отойдёт. Больней всего ему, если окажется, что он — тоже виноват.

Постаревший, насупленный, с наросшей неподстри­женной усо-бородой, с обострёнными рыжими бровя­ми, темнолобый, он смотрел в окно, но косо, ничего там не различая. Все выраженья на его лице Надя хо­рошо знала. Сейчас не только нельзя было перечить, но и вообще: ни обратиться к нему ни с чем, ни от­влечь его ни словом, даже сказанным с матерью. Надо было датЬ ему вот так посидеть, углубиться в себя, от всех страданий очиститься молчанием — и от новотарг- ского бешенства, и от поронинских угроз, и от чемо­дана. В такие часы уходил ли он один гулять или мол­ча сидел и думал — от думотни, в полчаса, и в полчаса, лоб его — перевёрнутый котёл, и окруженье глаз пе­реглаживалась от мелких сердитых складок — к боль­шим и крупным.

Поделиться с друзьями: