Ленинградские повести
Шрифт:
Иной раз он не выдерживал напряжения, садился на первый попавшийся пригорок, но это не было отдыхом — тревожные думы о жене захватывали его в такие минуты, он начинал жалеть, что все-таки не ушел с партизанами, дал уговорить себя остаться. И может быть, хорошо, что вскоре же его окликал кто-нибудь из трактористов, не зная, как устранить очередную неполадку, надо было снова бежать к трактору, помогать Ване, Пете или Мише; чем было меньше свободного времени, тем лучше, тем дальше была неизвестность, тем реже беспокоилось и тосковало сердце.
Посевная затягивалась. Неимоверно долго сеяли овсы и горох; с трудом подготовили несколько гектаров пашни под картофель и овощи, и то благодаря только юному
Время шло. Козыреву и Бровкину, которым Лукомцев один раз продлил срок пребывания в колхозе на неделю, надо было возвращаться в дивизию. Цымбал снова должен был задумываться, где же искать мало-мальски опытных трактористов. И снова на помощь ему пришел Долинин. Секретарь послал на пахоту шоферов — своего Ползункова и пресняковского Казанкова.
Ползункова Долинин отправил в МТС в порядке наказания. И было за что его наказывать. Директор кирпичного завода рассказал на днях Долинину о том, что с осени хранит немного картофеля на семена. Долинин поинтересовался, много ли у него таких запасов; оказалось, что очень мало; и еще выяснилось, что Ползунков дважды приходил зимой на завод и брал там то пять, то шесть килограммов картошки. «Ну как не дать? — сказал директор. — Как-никак ваш шофер, Яков Филиппович…»
Всегда ровный, Долинин на этот раз буквально разъярился. Он вызвал Ползункова и зло накричал на него. Шофер не возражал не протестовал, стоял перед ним угрюмо и молча. И только, когда Долинин, уже несколько поостынув, чтобы пообразнее втолковать своему подчиненному всю тяжесть его проступка, заговорил о том что если каждый во имя своего брюха начнет тащить с заводов, с фабрик, из колхозов и совхозов все, что ему приглянется, то так можно государство разграбить. Ползунков не выдержал.
— Винюсь, Яков Филиппович, — сказал он хмуро, — но иначе не мог. Ей-богу, не мог. Да что вы из меня душу тянете! — вдруг повысил он голос. Наказать хотите — наказывайте. Только иначе я не мог, опять вам говорю. Что мне, легко, что ли, было смотреть, когда вы мотались, мотались по району, а спать не евши ложились! Пошел да и принес картошки, а вам соврал, что на бензин выменял. А во второй раз я ее брал, когда товарищ Солдатов к нам приходил. Вы еще можете мне не одно дело пришить: капусты я ведро в райпотребсоюзе выпросил, лук от цинги добывал.
Долинин в растерянности смотрел на взволнованного Ползункова. Да, да, было так. Было, что зимними вечерами шофер сам никому не доверяя, время от времени варил для него, Долинина кислые щи, жарил лук с хлебом, приносил свиные кости, из которых получался неплохой бульон, и всегда выдумывал при это какие-то замысловатые истории, чтобы объяснить, откуда он это все берет. Долинину тогда объяснения Ползункова казались вполне правдоподобными, и если и вызывали подозрения, то самые легкие.
Полнейшее смятение чувств испытал он сейчас, узнав наконец истинную правду. Первым его движением было пожать руку своему скрытному товарищу. Растроганный неожиданной сценой, Ползунков только бормотал: «Каждый бы так на моем месте, Яков Филиппович… А как же иначе?.. Что вы, ей-богу!..»
Но чувства чувствами, а проступок оставался проступком, и Долинин сказал вечером Ползункову:
— Завтра вместе с Казанковым отправишься в колхоз, будешь работать на тракторе. С одной стороны, это тебе ответственное задание райкома, с другой стороны — наказание. За что,
сам знаешь.Ползунков только шевельнул плечами. Не такое уж зверское наказание: хоть отдохнешь в поле от вконец разладившейся разбитой «эмки».
Оба шофера предстали перед Цымбалом. Цымбалу от их помощи только прибавилось забот. Ни Ползунков, ни Казанков никак не могли привыкнуть к особенностям трактора, гоняли машину, что автомобиль, — все на третьей да на третьей скорости; плуги от этого часто срывались с прицепа, моторы перегревались и глохли, перетяжку подшипников приходилось делать чуть ли не через день.
В одну из подобных минут, когда, раскидав на меже ключи, шплинты и гайки, они снова возились с подшипниками, а злой Цымбал нетерпеливо ходил вокруг и придумывал такие слова, которыми можно было бы сразить шоферов с одного удара, в поле появилась Маргарита Николаевна. Она, как обычно, сухо окликнула: «Виктор, мне надо с тобой поговорить», — и отвела Цымбала в сторону.
— Дело в том, — начала Маргарита Николаевна, — дело в том, что это безобразие. Нельзя так работать. Картофельная рассада перерастает… И все из-за вас.
— Мы же сорок гектаров вспахали.
— Все сорок уже засеяны и засажены.
— К завтрему подготовим еще гектаров пять или шесть.
— Мало, очень мало, Виктор! Пойми…
— Ну, знаешь, больше того, что могу сделать — не могу! — раздраженно развел руками Цымбал.
— Не можешь? — переспросила Маргарита Николаевна, бледнея.
— Не могу! Мне не разорваться!..
Она с испугом отступила. Ее пугало что-то сумбурное и страшное, поднимавшееся изнутри, закипавшее в душе. Она чувствовала, что сейчас закричит, наговорит Цымбалу ужасных слов. А затем придет бездумное оцепенение — все для нее станет безразличным и ненужным. Так уже однажды было февральской ночью, в подземелье собора, когда, проснувшись, она нащупала рядом с собой холодное тело мертвого ребенка.
— Должен разорваться! Должен! Должен!.. — услышал Цымбал чужой, незнакомый, срывающийся голос, увидел чужое обескровленное лицо и темные, вдруг провалившиеся глаза.
Он не мог понять, что все это означает: не так, что ли, ответил, и вот вам, нате — истерика? Но ведь и ему далеко не все отвечают так, как хотелось бы, не рвать же из-за этого голосовые связки.
— Обратилась бы к психиатру, — сказал он грубо. И тотчас пожалел об этом. Не утирая слез, молчаливая и тихая, стояла перед ним Маргарита Николаевна. В непокрытых волосах ее билась запутавшаяся с лету пчела: Маргарита Николаевна и рукой не шевельнула, чтобы отогнать ее.
Цымбал не знал, конечно, о том, что это не истерика избалованной бездельем бабы, а следствие тяжелых испытаний, выпавших на долю двадцатипятилетней женщины, что это болезнь, которую старичок профессор из Пскова, тоже нашедший себе убежище в Исаакиевском соборе, робко порекомендовал лечить покоем, воздухом и хорошим питанием. Но Цымбал все-таки понял, что просто несдержанностью объяснить вспышку Маргариты Николаевны нельзя.
— Не волнуйся, — заговорил он как можно мягче. — Все сделаем. Сколько надо тебе гектаров?
— Мне все-все равно. Мне ничего не надо. Ничего! — Маргарита Николаевна повернулась и, спотыкаясь, путаясь в юбке, прямо через пашню, через борозды пошла к деревне.
Цымбал расстроился. Недовольный собой, он хмурился в этот день еще больше, чем прежде, и ни на минуту не мог отделаться от какого-то назойливого беспокойства. Стычка с Маргаритой Николаевной вывела его из равновесия, поддерживать которое, с тех пор как ушли партизаны, ему стоило большого труда. Он, пожалуй, уже примирился с той резкостью тона, с какой Долинин приказал ему остаться в районе и налаживать тракторный парк. Он и сам на месте секретаря райкома поступил бы, наверно, так же.