Лента Mru
Шрифт:
Мы помолчали.
– А вообще, – добавили мы, – шутки кончились.
В узком и тесном предбаннике было темно. Откуда-то тянуло кладбищенской гнилью, на уши давила тишина; створки зрачков понапрасну распахивались, всасывая предполагаемый свет.
– Здесь должен быть какой-нибудь выключатель, – пробормотал Наждак, вслепую шаря по шершавой стенке. – Какие могут быть экскурсии без освещения?
– Бесполезно, – подала голос Вера. – Свет наверняка подается снаружи. Этот дурень забыл про него.
– Вернемся?
– Нет, плохая примета, – Голлюбика присел на корточки, расстегнул сумку и вынул три каски с фонарями. – Осторожно подойдите ко мне и
Через минуту кривую каморку прорезали три луча.
– Другое дело! – приободрился Наждак. – Теперь можно и дальше. Вот сюда, если не путаю…
Он шагнул к изломанному проему, достаточно широкому, чтобы в него протиснулся даже грузный человек. Ярослав Голлюбика, уже не стесняясь и не таясь, достал пеленгующее устройство, которое радостно замигало красной лампочкой и запищало комаром.
– Ты прав, нам туда. Отойди-ка, – Ярослав по праву старшего отодвинул Наждака. Он сунул голову в проем и поводил ею вправо-влево, высвечивая пространство. – Давайте сюда, – позвал он шепотом. – Посмотрите, какая тут красотища! Держитесь за меня.
Наждак, светя Голлюбике в затылок, забрал себе в лапу солидный клок гавайской рубахи. Светофорова пристроилась третьей; так, свадебным поездом, они миновали проем, за проемом – небольшой грот и замерли в невольном восхищении. Диверсанты находились в громадном зале с натуральной гипсовой отделкой. Потолок был не очень высок, однако сам зал простирался не менее, чем на сотню метров. В головы вошедших нацелились, складываясь в гирлянды, трехметровые ледяные сталактиты; их двоюродные сосульки наземного обитания, сталагмиты, торчали встречными надолбами. Пол пещеры был выстлан прозрачным льдом – вероятно, голубоватым, но свет фонарей не позволял до конца разобраться в оттенках. Вечный спокойный холод вливался в жилы, так что даже выносливый Голлюбика поежился, опустил сумку, и обнял себя за плечи.
– Мы тут дуба дадим, – хмыкнула Вера.
«Дадим», – согласилась пещера: от нее отломился кусочек эха.
– Постой, – укоризненно молвил Наждак, душа которого все шире открывалась прекрасному. – Дай полюбоваться! Ты только посмотри, – и он обвел рукой залу, что сразу напомнило Вере и Голлюбике старые плакаты, на которых правильные взрослые предлагали восторженным пионерам оценить панораму с Мавзолеем и примыкающими строениями. Этот жест был явно врожденным, наследственным и Голлюбика задумался над таинственными родителями Наждака: откуда детдом? не иначе, какие-нибудь репрессии.
Он и сам был не в силах отвести глаза от самоцветных, калейдоскопических кристаллов, припорошенных инеем. Луч, ненароком соскальзывая, переходил на гипсовые джунгли, составленные из растений, которые никогда не сочетались в живой природе: тут были папоротники, грибы, водоросли, каштановые лапы, листья дуба и ясеня, пышные травы и отдельные соломинки, странные стебли, колонны, хитросплетения тропических лиан. В мелких лужицах-водоемчиках, отдыхая от бега воды, кружились бесполезные рачки-бокоплавы. При виде их Наждак прослезился; он расплакался от пещерного умиления к живой твари, ибо был чист душой, а потому – записан в Книге Жизни.
– А грязи-то сколько, – холодно молвила светофорова.
К несчастью, она была совершенно права. Справедливости ради Наждак с Голлюбикой были вынуждены признать, что искусственное человеческое скотство потрудилось над убранством пещеры не меньше, чем пришлось на долю естественных процессов. Наскальная роспись, оставленная неандертальцами и кроманьонцами, соседствовала с хулой и бранью. Прямо поверх изящных бизонов и мамонтов шли примитивные уравнения: коля плюс сережа равно любовь, света плюс миша равно уродливый половой орган. Забвение прекрасного, подлинное лицо прогресса – вот о чем повествовала мозаика прошлых и нынешних веков, показывая истинный путь, проделанный человечеством с
первобытных времен.– «Eminem», – шепотом прочитал Наждак и гневно выматерился.
– А набросали-то, набросали, – не унималась Вера. Она присела на корточки и стала перебирать мусор: банки, бумажки, окурки, шприцы, винтовые пробки, презервативы и палочки, отслужившие позвоночником в эскимо.
Ярослав пристроился рядом и тоже взял палочку:
– Паскудство какое – вот так, до хребта, сожрать… Ну как, что-нибудь есть?
– А что тебе нужно? – вопросом ответила Вера, сосредоточенно роясь в груде мусора. – Пока ничего замечательного. Пока…
Голлюбика приложил палец к губам. Из всех троих светофорова отличалась острым зрением, Наждак – не менее острым нюхом, а он яро славился отменными ушами. Наждак, которого прислушивания Голлюбики постоянно заставали врасплох, не уставал попадаться на одну и ту же удочку. Вот и теперь он забеспокоился, и губы его, опережая мысли, шепнули беззвучное: «Что?»
– Слушаю, – объяснил Ярослав.
Наждак ударил себя по лбу, зная наверняка, что за кратким ответом последует длинное наставление, до которого тот был охоч, и не ошибся. Голлюбика сел прямо в лунную пыль пещеры и значительно молвил:
– Ведь я же человек русский, а русские люди спокон веков воспринимали вселенную на слух. Тому причиной пространство. Постоял бы ты, брат Наждак, посреди зимнего поля, или нет – зимней равнины или даже степи, где даже тишина давит на уши. Простор, благодать, звуковая вольница! Слух гораздо древнее зрения, в нем явлено пассивное восприятие мира. Зрительное, – Голлюбика быстро глянул на Веру: не обидится ли, но та самозабвенно рылась в отбросах и ничего, казалось не слышала. – Зрительное восприятие, – повторил Ярослав, – дело западное, активное, проникающее в предмет, овладевающее предметом… А здесь – любовное внимание к Слову, и все из-за слуха. Неистребимое уважение к Слову, сегодня – печатному, но в самом начале – устному. Шпенглер один понимал, что русское сознание это равнина…
– Тут ничего нет, – Вера Светова вынесла свой приговор и распрямилась.
Но Голлюбика уже не мог остановиться. Он даже начал немного раскачиваться, придавая своему голосу архаическую напевность:
– А Слово – оно заслужило уважение своими акустическими свойствами. Зрение в нашей стране не было востребовано. Это в Европе тесно, там только и смотри, как бы не отдавить кому-нибудь лихтенштейн. А у нас места много, все на виду: вон Церква пригорюнилась, вон пиво привезли, а вон Мамай идет. Другое дело – во всем увиденном разобраться. Приходится ждать устного Слова от умного человека. Потому что все накроется медным тазом тысячу раз, пока Ваня Федоров запустит свой станок… Слух – он и ночью не подкачает, когда глаза спят. Все будет слышно: и как в дверь постучат, и как гром грянет. А если уж слух не поможет, то и зрение не спасет, вся надежда на жареного петуха.
Наждак, в сотый раз слушая наскучившую филиппику, в сотый же раз извинился перед Верой за зрительное унижение:
– Наверно, все это притянуто за уши, – он деликатно усмехнулся в кулак, радуясь каламбуру. – Но если что-то торчит, то и притянуть не грех, правильно?
– В России главное – неопределенность, – назидательно заметила Вера Светова. – Поэтому нам нечего бояться. Где что-то сложилось и вошло в привычку, там можно разрушить. А где ни то, ни се – там трудно.
– Все это здорово, – нетерпеливо сказал Наждак, видя, что вот-вот разгорится многолетний спор о том, что же все-таки главнее: неопределенность или слуховое восприятие. – По-моему, старшой, нам пора продвигаться. Чутье подсказывает, что нужно пробраться вон в тот камин, – он кивнул в сторону вертикального углубления, основание которого круто забирало вверх и тонуло в темноте. – Обходняками гуляют зеваки, простому люду не с руки прятаться по щелям…