Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:

Обе фигуры у Лермонтова воплощены в самые благородные и подходящие формы. Мужчина всегда первый обольщает невинность, он клянётся, обещает, сулит золотые горы; он пленяет энергиею, могуществом, умом, широтой замыслов — демон, совершенный демон! И кому из отроковиц не грезится именно такой возлюбленный? — Девушка пленительна своей чистотой. Здесь чистота ещё повышена ореолом святости; не просто девственница, а больше — схимница, обещанная Богу, хранимая ангелом…

Понятно, какой эффект получается в результате. Взаимное притяжение растёт неодолимо, идёт чудная музыка возрастающих страстных аккордов с обеих сторон — и что же затем? Затем обладание — и смерть любви…

Ангел уносит Тамару, но, конечно, только ту Тамару, которая была до прикосновения к ней Демона, невинную, — тот образ,

к которому раз дотронешься — его нет уже, то видение, которое „не создано для мира“, — и перегоревший мечтатель „с хладом от неподвижного лица“ остаётся обманутым — „один, как прежде, во вселенной“…»

Метафизический бунт

Сохранилось одно воспоминание о том, что сказал сам Лермонтов о «Демоне». Аким Шан-Гирей, его товарищ, друг и помощник, был по натуре простая и добрая душа. Он свидетельствует, что с Лермонтовым «в последнее время» они часто говорили о поэме, — по-видимому, эти разговоры относятся ко времени создания шестой редакции (сентябрь 1838 года) или же к следующим годам. Увы, мемуарист приводит всего одну реплику поэта, зато подробно знакомит читателя со своим собственным мнением. С непринуждённостью светского человека и прямотой артиллерийского офицера он пишет:

«Мне всегда казалось, что „Демон“ похож на оперу с очаровательнейшею музыкой и пустейшим либретто. В опере это извиняется, но в поэме не так. Дельный критик может и должен спросить поэта, в особенности такого, как Лермонтов: „Какая цель твоей поэмы, какая в ней идея?“ В „Демоне“ видна одна цель — написать несколько прекрасных стихов и нарисовать несколько прелестных картин дивной кавказской природы; это хорошо, но мало…»

Ну, что ж, мягко говоря: забавно.

Простодушный родственник даже предложил Лермонтову «другой план» поэмы: отнять у Демона всякую идею о раскаянии и возрождении. «План твой, — отвечал Лермонтов, — недурён, только сильно смахивает на „Сестру ангелов“ Альфреда де Виньи. Впрочем, об этом можно подумать. Демона мы печатать погодим, оставь его пока у себя».

«Вот почему поэма „Демон“, уже одобренная Цензурным комитетом, осталась при жизни Лермонтова ненапечатанною. Не сомневаюсь, что только смерть помешала ему привести любимое дитя своего воображения в вид, достойный своего таланта».

Всё это воспоминание весьма наивно, благо, в добросовестности мемуариста сомневаться не приходится. Да вот почём ему знать, что такое поэтическое творчество? Дело тёмное, таинственное… — и Лермонтов отвечает добродушно, но что у него на уме — бог весть!.. Созерцать мироздание в полёте всевластного бесплотного духа, улавливать тончайшую земную и неземную музыку, прожигать сердце «тяжёлою слезою» томящегося могучего существа — и получать пошлые советы от славного братишки, на которого он, разумеется, и сердиться-то не мог!.. Вот удел, достойный гения.

Виссарион Белинский, литературный критик, читавший поэму в списках (но почему-то, в отличие от других произведений, не разобравший её), заметил: «Демон не пугал Лермонтова: он был его певцом». (Как же, напугаешь небо ветром; а вот кто кого был певцом — по смыслу неясно.)

Белинский обменивался письмами с другим знатоком литературы, Василием Боткиным, и «был солидарен» с таким выдающимся умозаключением этого ценителя словесности: «Да, пафос его, как ты справедливо говоришь, есть „с небом гордая вражда“. Другими словами, отрицание духа и миросозерцания, выработанного средними веками, или, ещё другими словами — пребывающего общественного устройства». Однако какое дело небудо Средних веков или тем более — до «общественного устройства»? Боткин же переводит всё: и космос и мистику — на доступный его пониманию лад. Но что он способен разглядеть в безднах Лермонтова — под этим своим социологическим уголком зрения…

«Дух анализа, сомнения и отрицания, составляющий теперь характер общественного движения, — писал Боткин, — есть не что иное, как тот диавол, демон — образ, в котором религиозное чувство воплотило различных врагов своей непосредственности. Не правда ли, что особенно важно, что фантазия Лермонтова с любовью лелеяла этот „могучий образ“».

И это — о художественном образе, вобравшем в себя целые

пласты религиозных верований и легенд, мифов и таинств!.. Одно на уме — как бы приспособить всё на свете, даже поэзию, на пользу «современного движения»…

Белинский был всё же поумнее, и он по-настоящему чувствовал поэзию: отдавая, в смысле художественности, предпочтение Пушкину и даже Майкову, он писал: «…но содержание, добытое со дна глубочайшей и могущественнейшей натуры, исполинский взмах, демонский полёт — с небом гордая вражда— всё это заставляет думать, что мы лишились в Лермонтове поэта, который по содержанию шагнул бы дальше Пушкина».

Далась им, да и не только им — эта с небом гордая вражда!

Владимир Соловьёв, философ, в гроб сходя,отнюдь не благословилЛермонтова: назвал его «прямым родоначальником» ницшеанства.Незадолго до своей смерти он думал: «…чего требует от меня любовь к умершему, какой взгляд должен я высказать на его земную судьбу, и я знаю, что тут, как и везде, один только взгляд, основанный на вечной правде…» Философ вещал всем поколениям сразу — современному, будущим и даже «отшедшему», а его любовь к умершемупринудила его сказать вечную правду— и состояла она в том, что «во всех» любовных произведениях Лермонтова «остаётся нерастворённый осадок торжествующего, хотя бы и бессознательного, эгоизма», — разумеется, прежде всего в поэме «Демон». Далее: в своей-де «тяжбе с Богом» Лермонтов в «Демоне» «даёт новую, ухищрённую форму своему прежнему детскому чувству обиды против Провидения… Герой этой поэмы есть тот же главный демон самого Лермонтова — демон гордости… но он ужасно идеализован…». Затем ещё беспощаднее: «Конец Лермонтова <…> называется гибелью».Соловьёв имеет в виду нравственную и, несомненно, духовную гибель. Как он ни оговаривается, что, дескать, о природе загробного существования «мы ничего достоверного не знаем», но сам явно отправляет поэта в ад.И, наконец, он выносит приговор Лермонтову:

«Облекая в красоту формы ложные мысли и чувства, он делал и делает ещё их привлекательными для неопытных, и если хоть один из малых сих вовлечён им на ложный путь, то сознание этого теперь уже невольного и ясного для него греха должно тяжёлым камнем лежать на душе его. Обличая ложь воспетого им демонизма, только останавливающего людей на пути к их истинной сверхчеловеческой цели, мы во всяком случае подрываем эту ложь и уменьшаем хоть сколько-нибудь тяжесть, лежащую на этой великой душе».

То бишь вот «мы» ещё и какие бла-а-родные!..

«Мартынов начал, Вл. Соловьёв кончил; один казнил временной, другой — вечною казнью», — заметил по этому поводу Дмитрий Мережковский.

«Когда-то полковой писарь дал Лермонтову характеристику: служит исправно, ни в каких злокачественных поступках не замечен. Этот писарь оказался милосерднее христианского философа, — добавил Мережковский. — И всё у Соловьёва — из любви к умершему».

«Но уж если любовь такова, что вбивает, так сказать, осиновый кол в горло покойнику, то какова же ненависть?»

Вопрос без ответа, — точнее, ответ дан в самом вопросе: ненависть спряталась под личиной «любви».

Мережковский считает Лермонтова единственным человеком в русской литературе, до конца не смирившимся («„Смирись, гордый человек!“ — призвал Достоевский в своей пушкинской речи. Но с полной ясностью не сумел определить, чем истинное Христово смирение сынов Божьих отличается от мнимо-христианского рабьего смирения…»).

«Источник лермонтовского бунта — не эмпирический, а метафизический. Если бы продолжить этот бунт в бесконечность, он, может быть, привёл бы к иному, более глубокому, истинному смирению, но, во всяком случае, не к тому, которое требовал Достоевский и которое смешивает свободу сынов Божьих с человеческим рабством. Ведь уже из того, как Лермонтов начал свой бунт, видно, что есть в нём какая-то религиозная святыня, от которой не отречётся бунтующий, даже под угрозой вечной погибели…

Поделиться с друзьями: