Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:

«Всё предыдущее „не видит“ последующего», — объяснил Перцов. Да, Гоголь был пятью годами старше Лермонтова… Но вот Достоевский, тот на семь лет моложе Михаила Юрьевича, — и тоже его «не увидел» — по-настоящему не разглядел и не понял.

Глава двадцать девятая

ВЫСТРЕЛ В РАСКАТАХ ГРОЗЫ

В Пятигорске

Последнее из сохранившихся писем Лермонтова обращено к Елизавете Алексеевне Арсеньевой и писано 28 июня 1841 года:

«Милая бабушка.

Пишу к вам из Пятигорска, куды я опять заехал и где пробуду несколько времени для отдыху. Я получил ваших три письма и притом бумагу от Степана насчёт продажи людей, которую надо засвидетельствовать и подписать здесь; я это всё здесь обделаю и пошлю.

Напрасно вы мне не послали книгу графини Ростопчиной; пожалуйста, тотчас по получении моего письма пошлите

мне её сюда в Пятигорск. Прошу вас также, милая бабушка, купите мне полное собрание сочинений Жуковского последнего издания и пришлите также сюда тотчас. Я бы просил также полного Шекспира, по-англински, да не знаю, можно ли найти в Петербурге; препоручите Екиму. Только, пожалуйста, поскорее; если это будет скоро, то здесь меня ещё застанет.

То, что вы мне пишете о словах г<рафа> Клейнмихеля, я полагаю, ещё не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь ещё ждать?

Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам.

Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и покойны; целую ваши ручки, прошу вашего благословения и остаюсь покорный внук

М. Лермонтов».

Все его просьбы — о книгах; все мысли — о литературе; все желания и надежды — об отставке.

Имя тарханского приказчика Степана с его деловой бумагой словно бы случайно залетело в это письмо.

Одно желанно, чаемо, необходимо душе — отставка от надоевшей и бессмысленной службы: «…а чего мне здесь ещё ждать?»

Творческие планы созрели в уме и воображении — и нужен покой, нужно уединение ото всех и ото всего…

В Пятигорске поэт поселился с 13 мая.

Как вспоминают одни, это был тогда маленький, но довольно чистый и приглядный городок; впрочем, другим он казался городишком тесным и плохоньким. Сходятся на том, что жизнь здесь была устроена по-простому,то бишь, видимо, без особых удобств и не чинно. С весны городок оживлялся: со всей России съезжались к целительным источникам больные и полубольные, чтобы брать ванны и пить прописанную врачами минеральную воду. По вечерам же веселье, танцы и непременная на всех курортах картёжная игра.

Окрестности были живописны, особенно для жителя российских равнин. Машук дымился облаками и туманами; в соседстве — Бештау, Железная гора, Кинжал, Юца со своими скалистыми отрогами; вдали белела нетающим снегом двуглавая вершина Эльбруса — Шат-горы; понизу, выбегая из горных теснин, петлял Подкумок. Беседка Эолова арфа на склоне Машука, несмотря на название, редко подавала голос, а так обычно молчала. Деревянный помост над «Провалом» привлекал любителей острых ощущений — потанцевать над воронкой, на дне которой образовалось чёрное озерцо. Однако и экзотика быстро приедалась, коли не хватало развлечений и симпатичных барышень. Столичный чиновник Николай Туровский, летом 1841 года по службе посетивший Пятигорск, с пренебрежением замечал в своём путевом дневнике, что «съезд нынешнего курса невелик и очень незамечателен. Дам мало, да и те…», а что до мужчин, то они «большей частью пехотные жалкие армейцы, которых сперва выставляют черкесам как мишень, а потом калеками присылают лечить на воды». Однако «есть и гвардейцы: им или вреден север, или нужен крестик…». Чиновник, видно, был не чужд изящной словесности, если по ходу рассказа вспоминает ироничную пушкинскую строку «но вреден север для меня», — но куда же тогда и ссылали провинившихся офицеров, как не на Кавказ, и где ещё, как не там, быстро делались военные карьеры!.. Впрочем, Туровский не впервые бывал здесь, и небольшой городок ему явно прискучил:

«Несносна жизнь в Пятигорске. Отдавши долг удивления колоссальной природе, остаётся только скучать однообразием; один воздух удушливый, серный, отвратит всякого. Вот утренняя картина: в пять часов мы видим — по разным направлениям в экипажах, верхом, пешком тянутся к источникам. Эти часы самые тяжёлые; каждый обязан проглотить по нескольку больших стаканов гадкой тёплой воды — до десяти и более: такова непременная метода здешних медиков.

Около полудня все расходятся: кто в ванны, кто домой, где каждого ожидает стакан маренкового кофе и булка; обед должен следовать скоро и состоять из тарелки супа на воде и двух яиц всмятку со шпинатом. В пять часов вечера опять все по своим местам — у колодцев с стаканами в руках. С семи до девяти часов чопорно прохаживаются по бульвару под звук музыки полковой; тем должен заключиться день для больных.

Но не всегда тем кончается, и как часто многие напролёт просиживают ночи за картами и прямо от столов как тени побредут к водам; и потом они же бессовестно толкуют о бесполезности здешнего лечения.

По праздникам бывают собрания в зале гостиницы, и тутошние очень веселятся».

Лермонтов со Столыпиным сняли домик

старого служаки, плац-майора Василия Ивановича Чиляева, — тут поэт и прожил два последних месяца своей жизни. Домик был самый обычный, обмазан глиною и выбелен извёсткой, с крышей, выложенной камышом. Комнатки Монго выходили окнами во двор; лермонтовские — в сад.

Чиляевский сад граничил с садом генерала Верзилина, в доме которого жили с матерью три молодые привлекательные девицы. В это семейство и тянулись офицеры из пятигорского «водяного общества». Декабрист Н. Лорер вспоминал, что гвардейская молодёжь жила разгульно, «а Лермонтов был душою общества и делал сильное впечатление на женский пол».

Однополчанин поэта Николай Раевский писал в своих поздних мемуарах: «Над всеми он командир был. Всех окрестил по-своему. Мне, например, ни от него, ни от других, нам близких людей, иной клички, как Слёток, не было. А его никто даже и не подумал называть иначе, как по имени. Он, хотя нас и любил, но вполне близок был с одним только Столыпиным… Все приезжие и постоянные жители Пятигорска получали от Михаила Юрьевича прозвища. Между приезжими барышнями были бледные красавицыи лягушки в обмороке.А дочка калужской помещицы Быховец, имени которой я не помню именно потому, что людей, окрещённых Лермонтовым, никогда не называли их христианскими именами, получила прозвище прекрасная брюнетка.Они жили напротив Верзилиных, и с ними мы особенно часто виделись».

«Дикарь с большим кинжалом»

Лермонтов, как всегда у него бывало, чем больше и напряжённее работал — тем непосредственнее и безудержнее шалил:ребячески забавлялся и веселился, разгоняя хоть ненадолго свои печальные одинокие думы.

В «храме граций», как называли дом Верзилиных, имелась роза Кавказа— она же Эмилия, урождённая Клингенберг, падчерица генерала. Агриппина и Надежда были её сводными сёстрами. Розаславилась не только красотой, но и шипами:норов у неё был крутой. Впоследствии, выйдя замуж за «братишку Екима» — Акима Шан-Гирея, она сильно обижалась на тех мемуаристов, кто признавал в ней княжну Мери;а в своих воспоминаниях писала, что была сердита на Лермонтова за его шутки, и даже призналась, что однажды, сильно вспылив, сказала поэту, что будь она мужчиной, не стала бы вызывать на дуэль — «а убила бы его из-за угла в упор». По её уверениям, поэт как будто остался доволен, что так раздразнил красавицу, и после попросил у неё прощения: они помирились. Однако неспроста же вдруг вылетают такие слова… Однокашник Лермонтова по Московскому университету Яков Костенецкий вспоминал:

«…однажды пришёл к Верзилиным Лермонтов в то время, как Эмилия, окружённая толпой молодых наездников, собиралась ехать куда-то за город. Она была опоясана черкесским хорошеньким кушаком, на котором висел маленький, самой изящной работы черкесский кинжальчик. Вынув его из ножен и показывая Лермонтову, она спросила его: „не правда ли хорошенький кинжальчик?“ — „Да, очень хорош“, — отвечал он, — „им особенно ловко колоть детей“, — намекая этим язвительным и дерзким ответом на ходившую про неё молву».

Костенецкий добавляет: «Это характеризует язвительность и злость Лермонтова, который, как говорится, для красного словца не щадил ни матери ни отца».

Отнюдь нет!..

Неприязнь не позволяет Костенецкому видеть суть: Лермонтов по естеству ненавидел маски и личины — и своими остротами и издёвками вольно или невольно заставлял человека проявиться в подлинном его существе.

То же семейство посещал и старый приятель поэта Николай Мартынов. В 1841 году, выйдя в отставку, он завёл привычку одеваться «совершенно по-черкесски» да вдобавок обрил голову и нацепил на пояс огромных размеров кинжал — как видно, своим «дикарским» видом решив намертво сражать сердца пятигорских красавиц. Когда-то Мартынов гордо заявлял, что обязательно дослужится на Кавказе до генерала. Но службу закончил лишь майором…

Мартынов относился к породе тех недалёких добрых малых,что по вечной самовлюблённости ни в чём и никогда не замечают своей карикатурности. Он ведь и пел, и стихи кропал, и прозой баловался, считая себя нисколько не хуже Лермонтова. В его личности много сходства с глупым фатовством Грушницкого; так же ненамеренно пародийны(по замечанию С. Н. Дурылина) его вирши, написанные под влиянием Лермонтова и Марлинского:

«Вот офицер прилёг на бурке / С учёной книгою в руках, / А сам мечтает о мазурке, / О Пятигорске, о балах. / Ему всё грезится блондинка… / Мечты сменяются мечтами, / Воображенью дан простор, / И путь, усеянный цветами, / Он проскакал во весь опор» (Из поэмы «Герзель-аул», 1840).

Поделиться с друзьями: