Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
то, вместо религиозного ответа, удовольствовался он плоскими стишками известного сочинителя православного катехизиса, митрополита Филарета, которому написал своё знаменитое послание:
И внемлет арфе серафима В священном ужасе поэт.А. И. Тургенев описывает, минута за минутой, предсмертные страдания Пушкина: „ночью он кричал ужасно, почти упал на пол в конвульсии страдания. — Теперь (в полдень) я опять входил к нему; он страдает, повторяя: ‘Боже мой, Боже мой! что это?..’ И сжимает кулаки в конвульсии“.
Вот в эти-то страшные минуты не утолило бы Пушкина
„Боже мой, Боже мой! что это?“ — с этим вопросом, который явился у Пушкина только в минуту смерти, Лермонтов прожил всю жизнь.
Почему, зачем, откуда зло? Если есть Бог, то как может быть зло? Если есть зло, то как может быть Бог?»
Оставим на совести Мережковского его догадки о предсмертных мыслях Пушкина, равно как и непозволительное сравнение агонии Пушкина с обыденной жизнью Лермонтова, — но «детский» свой вопрос он в принципе ставит верно. Не эти ли, в самом деле, слова, готовые вырваться, замирают на устах лермонтовского сновидца — и только пробуждение его спасает от хулы на небо?..
«Вопрос о зле связан с глубочайшим вопросом теодиции, оправдания Бога человеком, состязания человека с Богом», — подчёркивает Мережковский.
Вернёмся к этому позже — а пока отметим одно: в глубоких своих юношеских думах о смерти Лермонтов уже вплотную подходит к тому, чтобы напрямую поставить этот вопрос в своём творчестве.
Глава седьмая
МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ
Чужая душа потёмки…
Всего темнее, непостижимее для сторонних душа того, кто одарён гением.
А душу можно ль рассказать?.. —воскликнул однажды и сам Лермонтов в своей юношеской поэме «Исповедь», написанной в 16 лет.
Это одно; так ведь не только рассказать — но и понять свою собственную душу не просто…
Проницательный и глубокий прозаик М. Е. Салтыков-Щедрин, читая воспоминания о поэте, мрачно заметил:
«…Главным материалом для биографии Лермонтова и теперь остаются исключительно его произведения».
Десятилетия спустя, в 1906 году, Александр Блок пришёл к такому же заключению:
«Почвы для исследования Лермонтова нет — биография нищенская».
Эти слова — эхо в ответ на мемуары и на труды жизнеописателей и исследователей, а сказаны они под впечатлением очередного увесистого тома о «личности поэта и его творчестве». А. А. Блок с горькой иронией рецензирует книгу Н. А. Котляревского, находя в ней лишь новую несостоятельную «учёную» попытку понять и растолковать того, кто автору явно не по зубам.
Вот продолжение мысли Александра Блока:
«Остаётся „провидеть“ Лермонтова. Но ещё лик его тёмен, отдалёнен и жуток. Хочется бесконечного беспристрастия, — пусть умных и тонких, но бесплотных догадок, чтобы не „потревожить милый прах“. Когда роют клад, прежде разбирают смысл шифра,который укажет место клада, потом „семь раз отмеривают“ — и уже зато раз навсегда безошибочно „отрезают“ кусок земли, в которой покоится клад. Лермонтовский клад стоит упорных трудов».
В самом деле, чторазглядели в Лермонтове, особенно в пору его юности и молодости, даже те, кто знал его близко?
Вот Аким Павлович Шан-Гирей, друг и родственник, с «Мишелем» знакомы с детства, вместе воспитывались. Читал и свеженаписанные братом стихи и, уж конечно, после перечитывал. И что же? С прямотой офицера отрубил в воспоминаниях, что Лермонтов просто передразниваяБайрона. То бишь слепо подражал…
«Вообще большая часть произведений Лермонтова этой эпохи, то есть с 1829-го по 1833-й год, носит отпечаток скептицизма, мрачности и безнадёжности, но в действительности чувства эти были далеки от него. Он был характера скорее весёлого, любил общество, особенно женское, в котором почти вырос и которому нравился живостию своего остроумия и склонностью к эпиграмме; часто посещал театр, балы, маскарады; в жизни не знал никаких лишений, ни неудач; бабушка в нём души не чаяла и никогда ни в чём ему не отказывала; родные и короткие знакомые носили его, так сказать, на руках; особенно чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая
мрачность, такая безнадёжность? Не была ли это скорее драпировка, чтобы казаться интереснее, так как байронизм и разочарование были в то время в сильном ходу, или маска, чтобы морочить обворожительных московских львиц? Маленькая слабость, очень извинительная в таком молодом человеке. Тактика эта, как кажется, ему и удавалась, если судить по воспоминаниям».С такой же прямолинейностью Шан-Гирей рассуждает о сильном любовном чувстве, что испытывал Лермонтов к Вареньке Лопухиной:
«…это не могло набросить (и не набросило) мрачной тени на его существование…»
И наконец:
«В домашней жизни своей Лермонтов был почти всегда весел, ровного характера, занимался часто музыкой, а больше рисованием, преимущественно в батальном жанре, также играли мы часто в шахматы и в военную игру… Всё это неоспоримо убеждает меня в мысли, что байронизм был не больше как драпировка; что никаких мрачных мучений, ни жертв, ни измен, ни ядов лобзанья в действительности не было; что все стихотворения Лермонтова, относящиеся ко времени его пребывания в Москве, только детские шалости, ничего не объясняют и не выражают; почему и всякое суждение о характере и состоянии души поэта, на них основанное, приведёт к неверному заключению; к тому же, кроме двух или трёх, они не выдерживают снисходительнейшей критики, никогда автором их не назначались к печати, а сохранились от auto de f'e случайно, не прибавляя ничего к литературной славе Лермонтова, напротив, могут только навести скуку на читателя, и всем, кому дорога память покойного поэта, надо очень, очень жалеть, что творения эти появились в печати».
Поистине здравый смысл болен одним — отсутствием сомнений.
Ну, зачем юноше Лермонтову, не терпящему малейшего вранья, кривить душой, драпироватьсяв своих исповедальных по сути стихах, которые большей частью он никогда и никому не показывал?.. Станет ли искренний человек постоянно кривляться перед самим собой в том, что он считал делом своей жизни?.. Шан-Гирею и в голову не приходит, что внутренняя жизнь, жизнь души,может быть совершенно иной, нежели то, что видится стороннему взгляду извне.Тем более если это касается поэта, человека с содранной кожей, чувствилища боли и радости… Да и с теми наивными, неумелыми ещё стихами, что кажутся детскими шалостями,не всё так просто, и коль скоро поэт не жёг их и не рвал, то зачем-то, стало быть, они были ему необходимы? Теперь-то понятно, что юношеские черновики были ещё не перебродившим вином лермонтовской поэзии, кладовой его задушевных впечатлений, мыслей и подвигов духа, гигантской мастерской, не предназначенной для чужого взора, субстратом, из которого потом появились его «взрослые» шедевры…
…Тут печально то, что братне поверил. Хоть троюродный… но ведь с детства росли вместе, в одном доме в Тарханах. И позже, в Москве ли, Петербурге, на Кавказе — всюду Аким, Еким,был для Лермонтова своим,другом…
Странным образом, именно на Эмилии Верзилиной, «розе Кавказа», весьма сильно и тёмно замешанной в преддуэльную историю в Пятигорске, женился Аким Павлович Шан-Гирей, правда, десятью годами позже гибели поэта, в 1851-м. Тесен мир… А с воспоминаниями своими публично выступил ещё через 30 лет, стариком… Да и оканчиваются эти, в целом интересные, воспоминания всё-таки довольно странно: Шан-Гирей отрицает как «небылицы» все другие «варианты» рокового происшествия в доме Верзилиных, кроме того, которого держалась его жена (сам он прямым свидетелем не был), и пишет в заключение:
«Давно всё прошло, но память Лермонтова дорога мне до сих пор; поэтому я и не возьмусь произнести суждение о его характере, оно может быть пристрастно, а я пишу не панегирик».
Тут как бы намёк, что непроизнесённое суждение его весьма похвального свойства. Что ж не произнести напоследок? Зачем утаивать то, что истинно и дорого? Неужели мнение посторонних о собственной «беспристрастности» дороже памяти Лермонтова? (Тем более что сам Аким Павлович тут же скромно заявляет о своей «неинтересной» для читателя личности…) Да и какова на самом деле эта «беспристрастность», если мемуарист, сомневаясь в искренности поэта и, по сути, отрицая её, столь настойчиво убеждает читателя в том, что Лермонтов драпировался перед барышнями и напускал байронического туману, лишь бы их очаровать?