Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
И Лермонтов не изменил своей верности государю и отчизне.
Ода «Опять, народные витии…» широко ходила в списках меж офицеров. Полный текст её неизвестен, однако и без того видно, что патриотизм поэта глубок, искренен, твёрд и непоколебим.
Но честь России невредима. И вам, смеясь, внимает свет… —бросает он в лицо неизбывным клеветникам своей страны. Недаром об этой оде вспомнил Святослав Раевский в начале 1837 года, давая показания по делу о распространении стихотворения «Смерть Поэта»: «Услышав, что в каком-то французском журнале напечатаны клеветы на Государя Императора, Лермонтов в прекрасных стихах обнаружил русское негодование».
Любопытно, что несколько строк этой оды
Ну и где же здесь шаги к «революционной демократии»?..
Понятно, почему оду то не печатали, то укрывали некоторые её строки в комментариях, набранных мелким шрифтом, которые обыкновенно люди не читают… Даже в Лермонтовской энциклопедии, вышедшей уже в позднесоветские годы, лишь косвенными словами толкуется это стихотворение, по «политике» такое неудобное для филологов, вымуштрованных марксистско-ленинской идеологией: «Поддержка официальными французскими кругами польско-литовских повстанцев воспринималась в русском обществе как посягательство западно-европейских держав на территориальную целостность России; в условиях, когда была жива память о нашествии 1812 года, это вызывало особую настороженность и оживление официально-патриотических настроений; сказались они и в стихах Лермонтова».
Эдак нехотя, сквозь зубы… Ну какие же у Лермонтова «официально-патриотические настроения»? Они у него личные, свои — и только свои!
Лермонтов начинает осознавать судьбу родины в потоке времени и истории, и взгляд его на редкость прозорлив и основателен, о чём свидетельствует стихотворение «Смерть гладиатора» (1836).
Хотя на арене «развратного Рима» умирающему бойцу вспоминается «Дунай», понятно, что речь в произведении не только вообще о «славянах», что мысль Лермонтова обращена, в конце концов, к России. Здесь и предвидение собственной гибели, и участи родной страны; и если в начальных строфах поэт перекладывает, близко к тексту, стихи Байрона из «Паломничества Чайльд Гарольда», то в заключительных строфах он, вчистую забыв про Байрона, вполне самобытен:
Не так ли ты, о европейский мир, Когда-то пламенных мечтателей кумир, К могиле клонишься бесславной головою, Измученный в борьбе сомнений и страстей, Без веры, без надежд — игралище детей, Осмеянный ликующей толпою! И пред кончиною ты взоры обратил С глубоким вздохом сожаленья На юность светлую, исполненную сил, Которую давно для язвы просвещенья, Для гордой роскоши беспечно ты забыл: Стараясь заглушить последние страданья, Ты жадно слушаешь и песни старины, И рыцарских времён последние преданья — Насмешливых льстецов несбыточные сны.«Язвою просвещенья», вернее бы — Просвещения как эпохи европейской истории, весьма затронута была уже и николаевская Россия: Лермонтов словно бы предсказывает, с поразительной точностью, ту опасность, что сулит России, с её «юностью светлой, исполненной сил», завистливое «вниманье» гибнущей, бесславной Европы.
Эти заключительные строфы, вторая часть стихотворения, в сохранившейся авторизованной копии перечёркнуты неизвестно кем. Одни исследователи впоследствии предполагали, что чуть ли не самим Лермонтовым. Однако доводы при этом приводились весьма неубедительные, если не смехотворные: автор-де,
по толкованию одних «ведов», вычеркнул эти (заметим, оригинальные и глубокие) строки для «сохранения художественного единства стихотворения», по рассуждению других, затем, что-де «взгляды, близкие нарождающемуся славянофильству, не были характерны для Лермонтова». Странное дело: маститые филологи (в первом случае С. Шувалов, В. Кирпотин, а во втором Б. Эйхенбаум) будто бы в упор не видят, что как раз в эти годы «лирического молчания» поэт окончательно созрел и как художник, и как мыслитель, — зачем же ему было перечёркивать то, что столь ясно и ярко он выразил в стихотворении? По-моему, верно и здраво рассудил Андроников: «Весьма вероятно, что завершающие строфы были вычеркнуты Краевским. В 1842 году он мог сделать это, руководствуясь тактическими соображениями, чтобы не дать повода литераторам славянофильского лагеря отнести Лермонтова к числу своих».Как известно, в 1842 году Краевский напечатал «Умирающего гладиатора» — без последних строф: Лермонтов был уже мёртв — и не мог помешать редактору-«тактику».
Глава пятнадцатая
«МАСКАРАД»
К двадцати одному году Лермонтов был уже весьма опытным писателем: автор множества стихов и поэм, драматургических произведений, прозы. Однако ничего своего он печатать не хотел; лишь небольшая поэма «Хаджи Абрек» появилась в 1835 году в журнале, да и то без его ведома. «Михаилу Юрьевичу страшно хотелось выступить на литературное поприще одновременно и в печати и на сцене театра», — пишет Павел Висковатый. Может быть, оно и так — но где же доказательства этого утверждения? Их попросту нет: по крайней мере, сам Лермонтов никакого «страшного желания» нигде не обнаружил. Достоверно известно только одно: свою драму «Маскарад» поэт действительно очень хотел увидеть на сцене.
«Маскарад» был первым произведением, которое Лермонтов сам предложил для обнародования; более того, поэт упорно добивался, чтобы драма была принята.
В октябре 1835 года он представил пьесу в драматическую цензуру при Третьем отделении. Цензор Ольдекоп нашёл драму недопустимой к постановке из-за «непристойных нападок» на костюмированные балы в доме Энгельгардтов и «дерзостей противу дам высшей знати». Не кто иной, как шеф Третьего отделения граф Бенкендорф самолично ознакомился с пьесой и, усмотрев в ней прославление порока, потребовал, чтобы развязка была в корне изменена: Арбенин должен не убивать жену, а помириться с нею. «Маскарад» был возвращён автору «для нужных перемен».
Вскоре Лермонтов дописал четвёртый акт и в декабре 1835 года, перед отъездом в Тарханы, поручил своему другу Святославу Раевскому вновь представить пьесу в цензуру. Второй экземпляр драмы Раевский отнёс директору императорских театров А. М. Гедеонову; к нему было приложено письмо Лермонтова: «…Возвращённую цензурою мою пьесу „Маскерад“ я пополнил четвёртым актом, с которым, надеюсь, будет одобрена цензором; а так как она ещё прежде представления Вам подарена мною г-ну Раевскому, то и новый акт передан ему же для представления цензуре.
Отъезжая на несколько времени из Петербурга, я вновь покорнейше прошу Ваше Превосходительство оказать моему труду высокое внимание Ваше…»
Что ответил Гедеонов, неизвестно: его письмо не сохранилось. Очевидно, ничем не помог. Новую редакцию драмы цензура опять отвергла, потому что Лермонтов ничего не исправил из того, что она требовала, а дописанный же акт вызвал сильнейшее раздражение. Ольдекоп писал в ответе: «Драматические ужасы прекратились во Франции, нужно ли их вводить у нас? Нужно ли вводить отраву в семьях? Перенимать драматические уродства, от которых отвернулся даже Париж, это более чем ужасно, это не имеет имени».
…Впоследствии, в 1838 году, в объяснении военному следствию по делу о «непозволительных стихах» на смерть Пушкина, Лермонтов писал: «…а драма „Маскерад“, в стихах, отданная мною на театр, не могла быть представлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель недостаточно награждена».
Однако уже в ответе цензора Ольдекопа чувствуется политическая подоплёка отказа, недаром же драматическая цензура была под крылом Третьего отделения. Сергей Дурылин прямо рассудил: