Лермонтов: Один меж небом и землёй
Шрифт:
Дважды в этом коротком письме — об отставке.
Тут конечно же между слов одно желание; всерьёз взяться за творчество, писать в тиши и уединении, а не на биваках и перекладных и не среди несносной бабьей суеты. Но многочисленная родня во главе с бабушкой уже порешила о непутёвом Мишеньке своё — ему надо служить, возвращаться в царскосельские лейб-гусары.
По воспоминаниям сослуживцев, которые запечатлел впоследствии военный писатель Юлиан Елец, Лермонтов промелькнул в истории лейб-гвардии Гродненского гусарского полка светлым метеором.
Пробыл он в полку совсем
«Лермонтов поселился на одной квартире с корнетом Краснокутским и, как говорит предание, исписал все стены стихами, которые долго сохранялись в таком виде. Пока однажды в отсутствие полка какой-то инженер, ремонтировавший казармы, варварски не закрасил этих драгоценных автографов, и только на одном из подоконников оставалась долго вырезанная перочинным ножиком фамилия поэта».
Гродненские офицеры отметили про него: остёр на язык, порой язвителен, но как бы то ни было — коновод затей и пирушек; в обществе полковых дам обычно молчалив, угрюм. Михаил Цейдлер, добродушный гусар-красавец, которому пришла тогда команда отправляться на Кавказ, запомнил, как на его проводах Лермонтов велел хозяину дома зажечь свечи в гостиной не только во всех подсвечниках, но и в пустых бутылках: стало светло, радостно, весело. Охотник до прекрасного пола, Цейдлер вздыхал тогда по баронессе Стааль фон Гольштейн — и поэт, за бокалом шампанского, мигом сочинил экспромт:
Русский немец белокурый Едет в дальнюю страну, Где косматые гяуры Вновь затеяли войну. Едет он, томим печалью. На могучий пир войны; Но иной, не бранной, сталью Мысли юноши полны.Так и слышится, как поэт протянул в слове гласную: «Ста-а-алью», сотворяя под молодецкий хохот товарищей и звон стекла дорогое для уезжающего гусара имя.
Другой сосед Лермонтова по квартире, Александр Арнольди, часто заставал его «грызущим перо с досады, что мысль и стих не гладко ложатся на бумагу». Арнольди достались в подарок несколько кавказских картин, написанных маслом. Стало быть, отношения между ними тогда были хорошие. Однако в старости, генералом, Арнольди уже совершенно иначе отзывается (в записи В. И. Шенрока) о поэте:
«Мы не обращали на Лермонтова никакого внимания, и никто из нас и нашего круга не считал Лермонтова настоящим поэтом, выдающимся человеком. Тогда ещё немногие стихотворения Лермонтова были напечатаны и редкие нами читались… Ведь много лучших произведений Лермонтова появилось в печати уже после его смерти… Его чисто школьнические выходки, проделки многих раздражали и никому не нравились. Лермонтов был неуживчив, относился к другим пренебрежительно, любил ядовито острить и даже издеваться над товарищами и знакомыми, его не любили, его никто не понимал.
Даже и теперь я представляю себе непременно два Лермонтова: одного — великого поэта, которого я узнал по его произведениям, а другого — ничтожного, пустого человека, каким он мне казался, дерзкого, беспокойного офицера, неприятного товарища, со стороны которого всегда нужно было ждать какой-нибудь шпильки, обидной выходки…»
Это противоречивое высказывание, по-видимому, продиктовано желанием быть честным перед самим собой — но пониманияЛермонтова
в нём ни на грош.Елизавета Алексеевна Арсеньева не стеснялась приписывать себе годков, вымаливая прощение для своего опального поэта. Так, в июле 1837 года она поведала великому князю Михаилу Павловичу о семидесятилетних душевных и те-лес-ных страданиях и что стоит уже у края гроба с одной надеждой — обнять и благословить внука. А в марте 1838 года шеф жандармов граф Бенкендорф, не иначе с её слов, пишет военному министру А. И. Чернышёву, что надо бы вернуть прощённого корнета в лейб-гвардии Гусарский полк, дабы любящая бабушка, по немощи не способная перебраться в Новгородскую губернию, «могла в глубокой старости (ей уже восемьдесят лет) спокойно наслаждаться небольшим остатком жизни и внушать внуку правила чистой нравственности и преданность к Монарху, за оказанное ему уже благодеяние». Было же в ту пору Арсеньевой не 70 и не 80, а всего 55 лет.
24—25 апреля Лермонтов был уже снова на прежней службе в Царском Селе. А спустя несколько дней вышел номер «Литературных прибавлений» к «Русскому инвалиду» с его Песней про купца Калашникова. Песнябыла напечатана только благодаря ходатайству Жуковского да милости министра Уварова: высочайшее прощение не распространялось на литературную деятельность, — потому и вместо фамилии поэта в конце стояло лишь её окончание — «—въ».
8 июня Лермонтов пишет из Петербурга или Царского Села Святославу Раевскому:
«Я слышал здесь, что ты просился к водам и что просьба препровождена к военному министру, но резолюции не знаю; если ты поедешь, то, пожалуйста, напиши, куда и когда. Я здесь по-прежнему скучаю; как быть? Покойная жизнь для меня хуже. Я говорю покойная,потому что учения и манёвры производят только усталость. Писать не пишу, печатать хлопотно, да и пробовал, но неудачно. <…>
Если ты поедешь на Кавказ, то это, я уверен, принесёт тебе много пользы физически и нравственно: ты вернёшься поэтом, а не экономо-политическим мечтателем, что для души и тела здоровее. Не знаю, как у вас, а здесь мне после Кавказа всё холодно, когда другим жарко, а уж здоровее того, как я теперь, кажется, быть невозможно…»
В конце июня проездом за границу в Петербурге побывала Варвара Александровна Бахметьева с мужем. «Лермонтов был в Царском, — вспоминал Аким Шан-Гирей, — я послал к нему нарочного, а сам поскакал к ней. Боже мой, как болезненно сжалось моё сердце при виде её! Бледная, худая, и тени не было прежней Вареньки, только глаза сохранили свой блеск и были такие же ласковые, как и прежде. „Ну, как вы здесь живёте?“ — „Почему же это вы?“ — „Потому, что я спрашиваю про двоих“. — „Живём, как Бог послал, а думаем и чувствуем, как в старину. Впрочем, другой ответ будет из Царского через два часа“. Это была наша последняя встреча; ни ему, ни мне не суждено было больше её видеть. Она пережила его, томилась долго…»
…чувствуем, как в старину…
Что верно — то верно.
Тамбовская казначейшапоявилась в журнале «Современник» в июле 1838 года.
Поэма, вернее повесть в стихах, вышла без имени сочинителя, заметно исправленная и искажённая не то цензурой, не то редакцией (а может, обеими), и вскоре писатель Панаев, как он вспоминал впоследствии, застал Лермонтова у издателя Краевского «в сильном волнении»: