Лермонтов
Шрифт:
Объявление сильно запоздало — «тревоги военной жизни» надвигались вновь... Если бы отставка, — он засел бы за романы (Суворов... 1812—1815 годы... Ермолов и Грибоедов на Кавказе...). Явился бы и новый журнал, и в нем стали бы печататься эти романы. Однако с течением времени становилось ясно, что гадалка Кирхгоф права. Кажется, что и в том, что «уж ни о чем просить не станешь».
— Убьют меня, Владимир, — сказал он Соллогубу.
— Как ты смеешь... — зашумел тот и, пытаясь выбить из него эту страшную мысль, говорил много, убедительно, но ничего не достиг. Лермонтов то же самое сказал Ростопчиной. На ее прекрасных близоруких глазах показались слезы, но она быстро справилась с собой и стала вышучивать Лермонтова и, наконец, даже рассмешила его.
В начале 1841 года в Петербурге было много разговоров о недавнем грандиозном празднике в Париже. В ноябре 1840 года с острова Св. Елены в столицу Франции был перевезен прах Наполеона. Кроме разговоров, были стихи — Хомяков, например, напечатал в «Москвитянине», в первых трех его номерах, три стихотворения об этом событии. В первом
В первых числах апреля и Лермонтов написал стихотворение о перенесении праха Наполеона — «Последнее новоселье». У него был свой Наполеон — великий вождь, нашедший упокоение на одинокой скале посреди великого, как он, океана. Его стихотворение напоминало «Смерть Поэта». Его можно было бы назвать «Смерть Вождя». Та же обличительная, ораторская речь. Поэт умер «с напрасной жаждой мщенья»... Вождь «угас» на острове, «замучен мщением бесплодным»... И если там выступают «убийца», «палачи» («наперсники разврата»), то здесь — целый народ, французы (среди которых Дантес и Барант-сын встречали прах Наполеона). Да, в «Смерти Поэта» Лермонтов не думал «поносить» нацию, и ему ничего не стоило успокоить подозрительных и щепетильных Барантов... Но как быстро он, Лермонтов, попал в положение Пушкина — у барьера, против очередного француза-выскочки, искателя «счастья и чинов». И вот Барант ликует, празднуя что-то такое, к чему он не имеет никакого отношения, а он, Лермонтов, поэт, впавший в суровую немилость у царя, лишается возможности делать то, что он может и хочет. Не желая воевать и убивать, должен ехать за этим, а возможно, и за собственной смертью. Целую нацию поносить нельзя. Но при теперешних обстоятельствах, в связи с перенесением праха Наполеона, немало горьких слов просится с пера, слов негодования именно против французов.
Негодованию и чувству дав свободу,Поняв тщеславие сих праздничных забот,Мне хочется сказать великому народу:Ты жалкий и пустой народ!..Во время Великой французской революции народ сделал «из вольности — орудье палача» и начал погибать, пока не явился он, тот, который создал новую державу. Как и в «Воздушном корабле» Лермонтов вспоминает кратко походы Наполеона — Египет, Европа, Москва.
А вы, что делали, скажите, в это время,Когда в полях чужих он гордо погибал?Вы потрясали власть избранную, как бремя,Точили в темноте кинжал!Среди последних битв, отчаянных усилий,В испуге не поняв позора своего,Как женщина, ему вы изменили,И, как рабы, вы предали его!..Он прочитал это стихотворение на одной из суббот у Жуковского, и тот сказал, что оно «прекрасно»... Но — вот неожиданность! — оно не понравилось Белинскому («Какую дрянь написал Лермонтов о Наполеоне — французах — жаль думать, что это Лермонтов, а не Хомяков»), И вот только тут Лермонтов понял, что всякое мнение о нем Белинского стало ему дорого... то есть он уже совершенно повернулся душой к Белинскому, увидел в нем истинного своего Читателя.
В начале апреля вышел четвертый номер «Москвитянина», и тут Лермонтов нашел статью Шевырева «Стихотворения Лермонтова», которая по первом прочтении чувствительно задела его самолюбие — это был разгром всей его поэтической системы. Разгром первый и скорее всего не последний. Шевырев считал, что Лермонтову рано было «собирать свои звуки, рассеянные по альманахам и журналам, в одно», что он, как критик, останавливается «в недоумении» перед этой книгой: «...мы хотели бы начертать портрет лирика; но материалов еще слишком мало для того, чтоб этот портрет был возможен. К тому же с первого раза поражает нас в сих произведениях как-то необыкновенный протеизм таланта, правда, замечательного, но тем не менее опасный развитию оригинальному». Внимательно прислушиваясь к звукам этой «новой лиры», Шевырев слышит «попеременно звуки — то Жуковского, то Пушкина, то Кирши Данилова, то Бенедиктова», перед ним «мелькают обороты Баратынского, Дениса Давыдова», ему «иногда видна манера поэтов иностранных». «Сквозь все это постороннее влияние, — пишет критик, — трудно нам доискаться того, что собственно принадлежит новому поэту... его лира не обозначила еще своего особенного строю; нет, он подносит ее к лирам известных поэтов наших и умеет с большим искусством подладить свою на строй, уже известный».
Окончание статьи — слегка прикрытый призыв к Лермонтову: «Поэты русской лиры! Если вы сознаете в себе высокое призвание, — прозревайте же от Бога данным вам предчувствием в великое грядущее России, передавайте нам видения свои и созидайте мир русской мечты из всего того, что есть светлого и прекрасного в небе и природе, святого, великого и благодарного в душе человеческой, — и пусть заранее предсказанный вами, из воздушных областей вашей фантазии, перейдет этот светлый и избранный мир в действительную жизнь вашего любезного отечества».
Такая статья не могла не
омрачить души Лермонтова, и без того расстроенной и мрачной в эти дни... Все отсрочки миновали — прошел и день отъезда, но Лермонтов медлил, не уезжал, надеясь на чудо. Жуковский советовал ехать без промедления и ждать окончательного решения своего дела на Кавказе. Он все-таки ожидал благоприятного исхода хлопот. 11 или 12 апреля, утром, как вспоминал Краевский, «вбегает ко мне Лермонтов и, напевая какую-то невозможную песню, бросается на диван. Он, в буквальном смысле слова, катался но нем в сильном возбуждении. Я сидел за письменным столом и работал. «Что с тобою?» — спрашиваю Лермонтова. Он не отвечает и продолжает петь свою песню, потом вскочил и выбежал. Я только пожал плечами... Через полчаса Лермонтов снова вбегает. Он рвет и мечет, снует по комнате, разбрасывает бумаги и вновь убегает. По прошествии известного времени он опять тут. Опять та же песня и катание по широкому моему дивану. Я был занят; меня досада взяла: «Да скажи ты, ради Бога, что с тобою, отвяжись, дай поработать!» — Михаил Юрьевич вскочил, подбежал ко мне и, схватив за борты сюртука, потряс так, что чуть не свалил меня со стула. «Понимаешь ли ты! мне велят выехать в сорок восемь часов из Петербурга». Оказалось, что его разбудили рано утром. Клейнмихель приказывал покинуть столицу в дважды двадцать четыре часа и ехать в полк». Тут все стало ясно... Клейнмихель не стал бы действовать без распоряжений Бенкендорфа и царя.Весь день 12 апреля Лермонтов провел у Карамзиных. Племянник Екатерины Андреевны Карамзиной Павел Вяземский, сын Петра Андреевича, двадцатилетний молодой человек, попросил Лермонтова перевести стихотворение Гейне «Сосна и пальма» — немецкий текст нашелся у Карамзиных. Этот юноша — Павел Вяземский — видел в Лермонтове образец для подражания, ходил за ним по пятам и верил всему, что он ни скажет, хотя Лермонтов не упускал случая разыграть его, — Петр Андреевич был очень недоволен таким пристрастием сына. Когда принесли стихи Гейне, Лермонтов, как вспоминал Павел Вяземский, «наскоро, в недоделанных стихах, набросал на клочке бумаги свой перевод» (и дорабатывал его потом). К вечеру пришли Жуковский, Ростопчина, Плетнев, Соллогуб, Наталья Николаевна Пушкина. Это были проводы Лермонтова. Он ехал 14-го. Софья Николаевна Карамзина подарила Лермонтову колечко, но едва он его взял, как тут же уронил, оно покатилось по паркету и пропало... Все гости участвовали в поисках, даже Жуковский ползал по полу, но колечко исчезло. Ростопчина сочинила на этот случай стихотворение:
Блестело... искрилось... сияло...И взорам нравилось оно, —И вдруг, как сон, оно пропало,Бог весть куда занесено!...Нечистой силы наважденьеЕго, быть может, унесло,В знаменовенье и значенье,Что в будущем грозится зло?...Что всё, что дорого и мило,Что всё, что светит и горит,Во мрак ничтожности, в могилуСудьба безжалостно умчит?..На следующий день Лермонтов принес Ростопчиной в подарок чистый альбом, в котором на первой странице поместил стихотворение «Графине Ростопчиной»;
Я верю: под одной звездоюМы с вами были рождены...Они ужинали втроем — Лермонтов, Ростопчина и Андрей Карамзин. «Во время всего ужина, — вспоминала Ростопчина, — и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце».
Поздно вечером Лермонтов пришел к Одоевскому. Он не скрыл от него своих предчувствий, и у них был долгий разговор. Одоевский подарил Лермонтову записную книжку в кожаном переплете и так написал на первом листе: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную». Сам... Книжка становилась неким талисманом для поэта, смущаемого мыслью о погибели... На втором листе Одоевский сделал несколько выписок из Нового Завета — из первого соборного послания апостола Иоанна Богослова и из первого послания апостола Павла к коринфянам.
Выписки имели отношение к спорам между Одоевским и Лермонтовым. Одоевский счел, что именно эти отрывки будут напоминать Лермонтову о самых важных моментах их разговора, может быть, о тех, где они пришли к согласию... Вот что выписано из послания Павла: «Не весьте ли, яко храм Божий есте, и Дух Божий живет в вас?» («Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас?» — гл. 3, ст. 16); «Держитеся любве, ревнуйте же к дарам духовным, да пророчествуете» («Достигайте любви; ревнуйте о дарах духовных, особенно же о том, чтобы пророчествовать», — 14—1); «Любовь же николи не отпадает; аще и пророчествия упразднятся, аще и языцы умолкнут, аще и разум испразднится» («Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится». — 13—8,); «Сеется тело душевное, восстает тело духовное. Есть тело душевное и тело духовное» («Сеется тело душевное, восстает тело духовное. Есть тело душевное, есть тело и духовное». — 15—44); «Тако и писано есть: первый человек Адам бысть в душу живущую, последний Адам есть дух животворящий» («Так и написано: «первый человек Адам стал душою живущею»; а последний Адам есть дух животворящий». — 15—45).