Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В последнее время ему становилось все хуже. Он еще выезжал к друзьям (его выносили прямо в кресле в экипаж), но все мучительнее были его бессонные ночи, все продолжительнее судороги, сильнее боли. Переставали слушаться руки, притуплялся слух. Он ничего не боялся, но боялся оглохнуть. Он просил читать себе — не только книги, но и журналы, которыми снабжали его друзья. Это было чтение на многих языках. И не переставал сочинять стихи, которые охотно декламировал. Родные для себя звуки услыхал Лермонтов в «Стансах» Козлова, как раньше слыхал в «Чернеце». Это было новое стихотворение. Описание ночной грозы, которое кончалось так:

Восторгом оживлен небесным,Я был не раб земных оков, —Органом звонким и чудеснымВ
огромной стройности миров.
И Бог сильней вещает мноюИ в думах пламенных моих,Чем вкруг шумящею грозоюИ в дивных ужасах ночных.

Однажды, будучи в Царском Селе, Лермонтов разговорился с Анной Григорьевной о Козлове. Она почувствовала, что он понимает ее, и была откровенна. Да, у них была любовь — первая, страстная... Козлов, ее кузен, был светским львом, первым танцором на балах, стихотворцем, сочинявшим мадригалы на французском языке. Судьба распорядилась по-своему — он женился на ее подруге. У них появились дети — сын, дочь. В 1814 году они отправились в Петербург. Здесь он служил, пока недуги не оторвали его от всякой деятельности, кроме поэтической. «Но почему вы долго не виделись? Разве вы все это время не бывали в Петербурге?» — «Бывала много раз и подолгу жила... Я и его встречала, вернее — видела... Так повелось, что мы с женой его даже не кланялись... Эти встречи были редки, случайны. Но вот я решилась возобновить дружбу... Как это было — вы знаете по стихам».

На следующий день Лермонтов принес Хомутовой стихотворение:

Слепец, страданьем вдохновенный,Вам строки чудные писал,И прежних лет восторг священный,Воспоминаньем оживленный,Он перед вами изливал.Он вас не зрел, но ваши речи,Как отголосок юных дней,При первом звуке новой встречиЕго встревожили сильней.Тогда признательную рукуВ ответ на ваш приветный взор,Навстречу радостному звукуОн в упоении простер.И я, поверенный случайныйНадежд и дум его живых,Я буду дорожить как тайной,Печальным выраженьем их.Я верю, годы не убили,Изгладить даже не могли,Всё, что вы прежде возбудилиВ его возвышенной груди.Но да сойдет благословеньеНа вашу жизнь, за то, что выХоть на единое мгновеньеУмели снять венец мученьяС его преклонной головы.

Окунувшись в привольную жизнь лейб-гусара, Лермонтов заскучал. Суета, писать некогда... Летние учения и маневры не наполнили его жизни, они «производят только усталость», как писал он Раевскому в начале июня. Ему хотелось на Кавказ. А Раевский, кажется, сумел отпроситься из Петрозаводска к водам. «Если ты поедешь на Кавказ, — пишет ему Лермонтов, — то это, я уверен, принесет тебе много пользы физически и нравственно: ты вернешься поэтом, а не экономо-политическим мечтателем, что для души и для тела здоровее». Но Раевского отпустили все-таки не на Кавказские воды, а в Эстляндию, в местечко Гапсаль.

В конце июня туда же, на воды, выехали из Москвы супруги Бахметевы — Николай Федорович и Варвара Александровна. Она недавно родила, но ребенок не прожил и трех дней. Варвара Александровна была очень слаба и печальна. Они остановились в Петербурге у Столыпиных, где уже гостила Елизавета Аркадьевна Верещагина, — это был дом, где съезжалась и постоянно встречалась многочисленная родня — Шан-Гиреи, Хастатовы, Юрьевы, Атрешковы, Арсеньевы, Философовы, Столыпины. Как только Бахметевы приехали, Аким Шан-Гирей послал нарочного в Царское Село. Через два часа Лермонтов был дома.

Собираясь к Столыпиным, он волновался и каждую минуту готов был отказаться от встречи с Варварой Александровной. «Ах, хоть бы отнялись ноги», — промелькнула у него трусливая мысль. Его обычная уверенность

в себе вдруг пропала. Он лихорадочно соображал — ехать, не ехать... Если ехать — зачем?.. что говорить?.. Ведь ничего не скажешь: не то, чтобы нельзя, а не нужно... И опять тут Шан-Гирей влез не в свое дело, восторженная балда.

Долго кружил Лермонтов по своему кабинету... Наконец вынул из ящика стола свой кавказский автопортрет и завернул его в бумагу. Мысль явилась довольно дикая — вручить его Варваре Александровне... Но что она с ним будет делать? Бахметев ревнивец, — зная про их прежнюю любовь, подозревая, что она и сейчас есть, он терпеть не может Лермонтова. Что же тогда будет? А что бы ни было! Главное — дать ей в руки. Она посмотрит и запомнит. И портрет этот, если даже Бахметев его сожжет или растопчет, всегда будет с ней. Это немного жестокий замысел, но пусть!

И он поехал, и все так и сделал. Она посмотрела на портрет, побледнела и положила его в уголок дивана. Бахметев заерзал на стуле, открыл рот и снова закрыл его, не зная, что сказать. Затем он нахмурился и быстро вышел из комнаты. Лермонтов и Варвара Александровна смотрели в глаза друг другу. «Я не хочу без тебя жить», — говорили ее глаза. «И я без тебя», — читала она в его помраченном тоской взоре... Они прощались. И чувствовали, что навсегда...

На другой день Бахметевы уехали. Варвара Александровна все-таки увезла с собой портрет. Елизавета Аркадьевна Верещагина, хитровато улыбаясь, сказала Лермонтову:

— Славный ты портрет сделал для Сашеньки.

— Для...

— Ну да, для баронши моей... Я так и сказала Николаю Федоровичу, что ты даришь через них этот портрет Сашеньке, чтобы она на чужбине не забывала лучших своих друзей... Они ведь из Гапсаля едут в Германию, будут и в Штутгарте... А что?

— Ничего!

Лермонтов был выбит из колеи. Несколько дней он не мог собраться с мыслями, ему казалось, что вся жизнь его провалилась — и прошлое, и будущее. А когда вышел XI том «Современника» с «Казначейшей» («Тамбовскую...» убрали), он обнаружил множество купюр и взбесился. Это случилось у Краевского, где он увидел новую книжку журнала.

— Это черт знает что такое! — говорил Лермонтов, не смущаясь присутствием постороннего (тут был литератор Иван Панаев). — Позволительно ли делать такие вещи!.. Это ни на что не похоже.

Он хотел было разодрать книжку, но Краевский остановил его. Лермонтов замолчал, подсел к столу, взял красный карандаш и нарисовал на обложке черта... Молча походил по кабинету и, не говоря ни слова, ушел.

...Царское Село — Петербург... Петербург — Царское Село. Жизнь Лермонтова как маятник ходит между двумя этими точками. Там и тут — все надоело. Сунешься к кому-нибудь из офицеров — бутылки, карты, шум... а книги, если они у них еще и есть, покрываются пылью. Глядишь, между молодыми прожигателями жизни то у одного, то у другого засеребрятся виски. Иные всю жизнь вот так... Таковы ли были в свое время декабристы? О, нет... Александр Одоевский от тех пор невредимой донес до нашего времени свою поэтическую душу. Они не во всем были правы, но они жили высоким. Это было время Пушкина, Грибоедова, Рылеева.

Лермонтов пересматривал свои бумаги, чувствуя в этих размышлениях что-то знакомое... Ах, да, вот «Фаталист», где Печорин ночью, под звездным небом, клянет свое поколение, «скитающееся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха», «неспособное более к великим жертвам», которое «равнодушно переходит от сомнения к сомнению»... Может быть, написать трагедию в стихах о Печорине? Уже ясно, что он будет героем его будущих больших сочинений, которому он отдаст свои думы... Как Пушкин Пленника отправить его на Кавказ. Пусть, подобно Гамлету, он выйдет на авансцену с печальным монологом:

Печально я гляжу на наше поколенье!Его грядущее — иль пусто, иль темно,Меж тем, под бременем познанья и сомненья,В бездействии состарится оно.Богаты мы, едва из колыбели,Ошибками отцов и поздним их умом,И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,Как пир на празднике чужом.К добру и злу постыдно равнодушны,В начале поприща мы вянем без борьбы;Перед опасностью позорно-малодушны,И перед властию — презренные рабы...
Поделиться с друзьями: