Лес рубят - щепки летят
Шрифт:
— Не оставьте, отцы родные! Не оставьте!
Она почти не слыхала ответов, почти не понимала слов. Наконец ее поразил грубый голос сторожа:
— Что ж ждешь-то, тетка?
Она точно проснулась от долгого сна и испуганно огляделась кругом. Казалось, ее поразила мысль, что ей нечего больше ждать.
— Батюшка, тело-то где же, тело-то? — забормотала она глухо, не плача, не падая в обморок.
— Говорят тебе, испотрошили.
— Как же, где же я его найду? Ведь муж мне он, муж, из чиновников, — шептала она бессмысленно.
— Где? Нигде не найдешь…
Марья Дмитриевна присела на землю и как будто замерла. Сын понурив голову уныло стоял подле нее и не трогался с места.
II
ТЕМНОЕ ПЯТНО В СВЕТЛОЙ ЖИЗНИ СТАТСКОГО СОВЕТНИКА БОГОЛЮБОВА
Смерть Александра Захаровича была для Прилежаевых тем громовым ударом, при котором обыкновенно начинает креститься русский человек. Материальное положение семьи должно было теперь ухудшиться еще более и угрожало в близком будущем голодною смертью. Марья Дмитриевна не могла не заглянуть мысленно в это будущее, когда ей приходилось жить своим умом, быть старшею в доме. Она ясно
Во втором этаже этого дома помещалась квартира статского советника Данилы Захаровича Боголюбова.
Гремели ли на улице колеса экипажей, уносящих аристократию в театр на первое представление новой оперы, наделавшей шуму в Париже, или в собрание на блестящий обед в честь какого-нибудь минутного героя общественной жизни, или на шумное заседание нового комитета для обсуждения вопроса, не следует ли ввести в образование санскритский язык; валялась ли в ногах у домохозяина и исполнительной власти какая-нибудь бедная мать шестерых детей, жилица пятого этажа большого дома, не заплатившая в срок за квартиру и с ужасом смотревшая на опись своего имущества; жаловались ли жилицы подвалов на буйство своих спившихся с кругу мужей, — одним словом, раздувало ли общество с серьезным видом мыльные пузыри бесплодной деятельности, изнемогали ли отдельные личности под бременем нешуточного горя, — квартира Боголюбова оставалась тихою и спокойною, не интересовалась ничем, жила своею собственною жизнью, стояла, как отдельное государство, храня вооруженный нейтралитет среди общественных событий и частных сцен. В качестве нейтрального государства квартира получала газеты собственно для справок о том, не грозят ли ей какие-нибудь опасности со стороны ее соседей, не уничтожают ли статских советников, не налагают ли какого-нибудь особенного налога на жильцов вторых этажей, не дают ли какого-нибудь высшего назначения одному из начальников отделения — конкурентов хозяина этой квартиры. Интересовались в этой квартире и другими газетными сведениями, не имевшими никакого отношения к нейтральному государству, читали о количестве самоубийств и несчастий, о спектаклях и обедах, о неприязненных или дружественных отношениях кабинетов Франции и Англии, о восстании голодных рабочих в Манчестере, но все эти известия читались, собственно, для улучшения пищеварения, для назидательных размышлений о том, что среди этого хаоса страстей и глупостей, глухого рева бурного житейского моря и беззаботного шелеста пестреньких флюгеров, вертящихся на видных местах общественных кораблей, невозмутимо мирно, математически правильно сложилась и идет изо дня в день, из года в год жизнь в крошечном нейтральном государстве этой квартиры.
Квартира была отделана богато и даже роскошно. Но наблюдателю сразу должно было броситься в глаза излишнее обилие бронзы и полнейшее отсутствие оригинальных картин, статуй и тому подобных художественных произведений. Это обстоятельство заставляло думать, что обитатели этой квартиры принадлежат или к купечеству, сидящему на своих кованых сундуках и знающему цену только тому, что можно продать на вес, или к тому разряду людей, которые медленно, по грязи, сквозь огонь и воду доползли до нескольких тысяч годового дохода и тоже метят в генералы. Люди последнего разряда обыкновенно накупают сначала бронзовых подсвечников и ламп, потом вешают в своей зале люстру с разными побрякушками, отделывают какую-нибудь одну комнату не для себя собственно, а более для виду, для гостей; через несколько времени они сознают возможность украсить еще одну или две комнаты; наконец, доходят до блаженной минуты — до отделки своей квартиры с белой залою, до отделки всех комнат, даже детской, и, самодовольно осматривая свое жилище, с восхитительною небрежностью замечают вскользь своим домочадцам: «Надо бы в гостиной обить мебель бархатом». На языке подобных Наполеонов семейной жизни это значит: «Надо увенчать здание!» В таких квартирах взгляд насмешливого и в то же время незлобивого наблюдателя человеческой комедии легко подметит следы разных формаций, разных наслоений, не вяжущиеся между собою точно так же, как не вяжутся между собою обстоятельства тех эпох, когда делались эти наслоения. В одном углу стоят массивные жирандоли с хрустальными побрякушками, сильно напоминающие и трактир, желающий преобразиться в гостиницу или даже в отель, и толстую фигуру русского купца, пускающего пыль в глаза и желающего показать, что, «мол, и мы живем, как баре»; в другом углу виднеется дорогой стол из розового дерева с отделкой из бронзы и фарфора, напоминающий древнюю беспутную, прихотливую, потонувшую в роскоши Францию времен последних Людовиков. Какая пропасть, какая борьба, какие надежды отделяют эти жирандоли от этого столика? Не лежит ли между ними целая драма или целая комедия человеческой жизни в ее стремлениях к обстановке, к устройству своего нейтрального уголка по образцу лучших соседних владений? И каким невозмутимым спокойствием и самодовольством дышит лицо человека, когда он достигнет желанной обстановки! Не думайте, что эти жирандоли, столики, мягкие диваны стоят для него мрачными памятниками его кровавых усилий, его бессонных ночей, его унижений и нравственной ломки, что в этих блестящих хрусталиках люстры он видит застывшие слезы вдовицы, просившей его когда-то защищать ее в тяжбе
с богатым врагом; что в этих неуклюжих бронзовых, покрытых позолотой подсвечниках он ясно рассматривает толстую фигуру нахального откупщика, нагло говорившего ему: «Это что-с: совесть! за деньги все можно обделать». Нет, все эти блестящие игрушки стали для него непроницаемыми ширмами, за которыми скрылось все пережитое, все выстраданное, которыми, как камеиною броней, защитилась его душа от всяких непрошеных упреков и нападений совести.Именно до этого окончательного устройства дел в своем нейтральном государстве дошел статский советник и член разных благотворительных комитетов Данила Захарович Боголюбов в ту пору, когда мы застаем его в богато убранной столовой, окруженного его семьей. Его жена, полная и красивая женщина, лет тридцати, с немного ленивым и томным выражением на лице, разливает чай. Около нее сидит девочка лет шести, прелестный живой ребенок с быстрыми глазенками, с головой, украшенною бесчисленными папильотками из газетной бумаги, издающими, как и ее сильно накрахмаленное платье, какие-то своеобразные звуки при каждом движении девочки. Это дочь Боголюбовой, Лидия. Напротив помещается на детском высоком кресле мальчик лет трех с пухленьким тельцем, одетым в кружева и прошивки. Это младший сын Боголюбовых, Аркадий. Около него читает книгу юноша двенадцати лет, стройный, высокий, голубоглазый блондин с немного женственным лицом, изящно одетый, к лицу причесанный, по-видимому, мягкий, предупредительный и сильно впечатлительный человечек. Это старший сын Боголюбовых, Леонид. Имена этих детей так романичны, и Боголюбова в восторге, что ее муж согласился дать детям именно эти имена, любимые ею уже во дни ее девической жизни, когда она среди вечного безделья зачитывалась всевозможными французскими и русскими романами. Немного в стороне от прочих членов семьи, как председатель в совете, сидит глава нейтрального государства Давило Захарович Боголюбов, плотный и видный, немного слонообразный мужчина с сильною проседью в коротко подстриженных волосах, с строгим выражением на полном, гладко выбритом лице, с глубокомысленно сдвинутыми густыми бровями, с большим орденом на шее. Покойно поместившись в большом мягком кресле, он читает газету и изредка сообщает своим подданным новые сведения, могущие интересовать их, или свои соображения, могущие послужить им в пользу.
— Вельский в камер-юнкера махнул, — произносит он сквозь зубы, не отрывая глаз от газетного листа. — Повезло. И то сказать, в правоведении курс кончил!
— Ах, теперь еще более нос вздернут! — заметила томно хозяйка. — И без того земли под собою не слышали…
— Ну, как ни вздергивай нос, а без нашего брата не обойдется. Дела-то мы делаем, — твердо и с сознанием собственного достоинства произнес хозяин и отпил чаю.
Наступило молчание. Хозяин продолжал читать. Хозяйка задумчиво выводила ложечкой по подносу какие-то узоры из пролитого чаю.
— Холера опять из Турции идет. Народ только пугают, — проговорил сквозь зубы хозяин. — Мало ли какие болезни бывают, не высчитывать же всех. При мнительности черт знает что станешь думать.
— А что, приключений никаких нет? — спросила жена, очнувшись от своего ленивого раздумья.
Хозяин мельком окинул глазами страницу.
— Мальчишка какой-то застрелился, — ответил он, пробегая глазами строки. — Женщина потонула, бросившись с моста в Неву… Нашли в бесчувственном состоянии человека на выборгском тракте, умер по дороге в клинику, знаков насилия на теле не оказалось…
— Ах, это все от пьянства, все от пьянства! — с отвращением проговорила хозяйка. — Вот так-то ваш почтенный братец когда-нибудь умрет где-нибудь под забором. Я до сих пор не могу забыть последней встречи с ним. Ободранный, пьяный, встретился на Невском и еще осмелился назвать меня сестрицей. Я со стыда сгорела. Кругом люди, извозчики, а он называет меня сестрицей!
Хозяин хранил упорное молчание и, по-видимому, весь углубился в чтение газеты. Он не любил, когда говорили о его брате.
— Право, теперь на улицу страшно выйти, — продолжала хозяйка. — Это уже третий раз он меня скандализирует. И помяни ты мое слово, когда-нибудь он нас еще осрамит как-нибудь в нашей собственной квартире или просто обворует.
— Глупости, брат никогда вором не был, — недовольным тоном пробормотал хозяин, еще сильнее углубляясь в чтение газеты.
— Не был, так будет. Пьянство до всего доводит, — возразила хозяйка. — Этому надо положить какой-нибудь конец.
— Э, матушка, что ты говоришь! — совсем раздражительно произнес муж, отхлебывая чай. — Ну, как я положу этому конец? Ведь не можем же мы запретить ему ходить по улицам?
— Выслать его надо из города. Такие люди опасны.
— Глупа ты и больше ничего!
— Вы прелестно выражаетесь! И еще при детях! — с едкой иронией заметила жена. — Выслать нельзя какого-нибудь одного пьяницу, когда стольких высылают. Это мило!
На несколько минут воцарилось полнейшее молчание. Наконец хозяйка заговорила снова:
— Я, право, была бы рада, чтобы ты сам встретил его. Тогда я посмотрела бы, что ты запел бы. Ведь я говорю тебе, что я просто со стыда не знала, куда деваться, смотря на его лицо, на его одежду. Да еще вдобавок этот-то, наш фанфарон, растерялся, стоит перед ним, как рак красный, и шарит в своем кармане. Я ему и глазами мигаю, и за рукав его дергаю, чтобы он скорее шел, а он стоит и роется в портмоне. Слышу, говорит: «Извините, дядюшка, вот все, что могу». Каково тебе покажется: «дядюшка!» На Невском проспекте публично говорит: «дядюшка!» И это при мне-то! Хорош дядюшка! Просто скандал, скандал!
Хозяин нахмурил брови.
— Что же тут дурного? — сквозь зубы пробормотал он.
— Как что дурного? — горячо заговорила жена. — Мать скандализировать, по-вашему, не дурно? Якшаться с пьяницами не дурно? Это прелестно! А все отчего происходит? От того, что учиться не учится, а добродетели свои выказывать хочет. Вероятно, по стопам дядюшки желает идти. Волю взял!
Отец оставил газету и обратил строгие глаза на старшего сына. Его задели за больное место, он был раздражен: толками о брате, ему нужно было излить свой гнев. Сын еще ближе, еще пристальнее приник к книге и, казалось, не дышал, чуя приближение бури. Он, по-видимому, не слышал ни рассказа матери, ни замечания отца; только яркий румянец, внезапно разлившийся по его лицу, как-то странно противоречил его безмятежному занятию чтением.