Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лес (входит в книгу Восьмерка)
Шрифт:

И прямо смотрела на отца.

— Правильно, дочь моя, — хрипло и смачно произносил Корин, входя в избу. — Живи в природе, ходи без юбки.

Бабушка Корина в это время безучастно сидела у широкого окна и смотрела на видную из окна реку.

Покойный дед Корина водил пароходы, и жена провела многие годы с ним, никогда нигде не работая, но сопровождая мужа в любой качке. Некоторое время с ними плавал и маленький Олег.

— Олег, — иногда спрашивала безумная старуха, выпрямляя спину, — что это за пристань? — и кивала острым подбородком на реку.

Тринадцатилетняя племянница прыскала со смеху.

Мой отец внимательно смотрел на старуху, покатывая в пальцах беломорину.

Корин всегда с готовностью отвечал, пользуясь, судя по всему, очередными разоблачениями русской истории в печатной прессе:

— Станция Казнь Троцкого, бабушка! Прежнее название Утро Ледоруба.

Старуха степенно кивала головой: да-да, я узнала. И вновь смотрела на реку. Она была уверена, что до сих пор плывёт на пароходе.

— Олег, когда в следующий раз пойдёшь на берег — купи мне чурчхелы, здесь очень вкусная чурчхела, — просила она.

Отец выходил покурить. Тринадцатилетняя на длинных ногах шла за ним.

Я зачарованно смотрел на старуху. В этом доме я засыпал всегда в лёгком, щекотливом испуге — благо, что спал рядом с отцом, а то меня б давил натуральный ужас. Мы укладывались в летнем, наспех сколоченном из досок пристрое к дому, и пока отец читал, ещё было ничего. Но едва он выключал свет, я в оцепенении начинал ждать, что сейчас войдёт старуха — и тогда, думал я, нужно будет как можно скорее разбудить отца. Как можно скорее! Только нужно разобраться: сначала разбудить, а потом потянуться и включить ночник? Или сначала включить ночник, а потом начать толкать отца?

Зато просыпался я всегда в отличном настроении. На улице пели птицы, разговаривали куры, хвастался петух, качались деревья, хлопал деревянной дверью туалета Корин и что-то весело спрашивал у отца.

Отец негромко отвечал.

В прощелье под дверями тянуло дымком его беломорины.

Спустя время отец звал меня к завтраку. Умываться он меня не просил; помыл ли я руки, тоже не спрашивал.

Спрашивала эта, с ногами:

— Ты помыл руки?

По имени она меня никогда не называла, словно и не знала его.

Я не отвечал ей, но не от наглости, а от смущения. Смущался я, даже если мыл руки.

Отец и Корин никак не замечали её вопросы ко мне, хотя она переводила взгляд с одного на другого в поисках поддержки.

Старуха ела одна, то ли до, то ли после нас, я никогда не заставал её за этим занятием.

— Бабушка, у тебя ничего не болит? — порой спрашивал Корин с неожиданным участием и даже нежностью в голосе.

— Нет! Ничего не болит, — отвечала она беспечным голосом. — Я со-вер-шен-но здорова!

Ей было девяносто три года.

Уходя после завтрака в огромный, хорошо крытый зимний пристрой к дому, Корин всегда находил там что-то важное.

В прошлый раз он глухо поинтересовался у отца откуда-то из глубин тёмного помещения:

— Захар, не сыграешь в этот ящик?

Оказалось, что в пристрое спрятано целое пианино, которое не так давно попросили вывезти новые жильцы городской старухиной квартиры.

То рыча, то хохоча, Корин с отцом извлекли инструмент на белый свет, поставили ровно посередь двора, на фоне курятника. Пианино даже оказалось относительно настроенным.

Следом Корин принёс целую кипу запыленных нотных тетрадей с разорванными

и перепутанными страницами, на которых надорванный Моцарт всё время зарывался меж нетронутого Мусоргского.

Отец за час-другой-третий приноровился к инструменту и к вечеру уже играл одной рукой грибоедовский вальс.

Когда я забежал в избу попить, старуха, повернув голову в сторону дверей, откуда раздавались чудесные звуки, сидела с прозрачным, печальным и совершенно вменяемым лицом.

Я настолько испугался её прояснившегося рассудка, что, ошарашенный, скорей вышел прочь на цыпочках, забыв о воде.

В тени пианино любили прятаться от солнца куры, а на чёрной полированной спине инструмента так трогательно смотрелись порезанные огурцы, лук и трёхлитровая банка самогона, с мутным видом которой у меня с тех пор ассоциировался полонез Огинского.

Когда мы вылезли из пристроя с ароматными автомобильными камерами, тринадцатилетняя, усевшись по-турецки, красила ногти на ногах.

— Дочь моя, — сказал Корин, — мы идём вниз по реке путём раскольников. Впрочем, едва ли ты знаешь, кто такие раскольники. Скажем иначе: не хочешь ли ты совершить с нами немедленную прогулку босиком по воде?

— Олег, ты же видишь! — она кивнула на свои десять белых пальцев и кисточку, которой старательно возила туда-сюда по мелким, как мышиные зубы, ноготкам.

Дядю своего она называла просто Олег.

— Вижу, — отвечал Корин. — Но, не осознавая в полной мере связь между красными ногтями и нашей прогулкой, реагирую исключительно на твою интонацию, дочь моя. Итак, мы удаляемся одни, трое мужчин.

— …И одна порция пива, — добавил он, прихватывая с собой баклажку с разливной бурдою.

Мы спустили чёрные камеры в прозрачную воду. Отец легко подхватил меня под руки и усадил на одну из них, крутанув вокруг оси. Я засмеялся, потому что солнце щекотно махнуло хвостом по моим щекам.

Это было прекрасно: уже не жаркий, пятичасовой, такой милый и лопоухий день, блики на воде, отражение отца то слева, то справа от меня, стремительное скольжение вперёд: когда отец толкал колесо, я чуть повизгивал от счастья…

…а тут ещё смешной Корин!

У него никак не получалось с камерой — она то выпрыгивала, то выползала, то выныривала из-под него, и он валился в воду. Видимо, у Корина был серьёзно нарушен центр тяжести. Может, он являлся редким обладателем свинцовой головы. Взмахивая руками, с измочаленной бородой и оскаленным в смехе красным ртом он появлялся на поверхности и благим матом ругал свой неподатливый скользкий круг.

— Я оседлаю тебя! — рычал Корин. — Я приручу тебя!

Отец хохотал. Он так редко смеялся — а тут прямо заходился от смеха.

На голову он надел панамку, куда спрятал полную пачку папирос и спички.

— Хорошо тебе, Захар, — кричал Корин, чуть отставая от нас. — В любом месте реки ты можешь идти пешком. Ты можешь идти посреди и поперёк. Но я-то не могу! Я захлёбываюсь этой обильной жидкостью.

Передвигаться посуху было почти невозможно — берега тонули в зарослях и кустах, песчаные откосы попадались редко. Но едва появлялась возможность, Корин, хватая свою пузатую камеру, выбегал на сушу и стремился обогнать нас по берегу, крича что-то несусветное и дикарское.

Поделиться с друзьями: