Лестница в небеса. Исповедь советского пацана
Шрифт:
Давайте поставим рядом с ним Дэвида Рокфеллера и спросим обоих на пороге вечности: какую жизнь выбираешь? И увидят оба, как жили, и ответят… Что? Ей-Богу, не знаю…
Глава 3. Евреи
Я не представляю, что чувствует сейчас мальчик из вполне благополучной семьи, если в школе за одной партой с ним сидит мальчик из семьи по-настоящему богатой. Что чувствует девочка, за которой к порогу школы приезжает отцовский «Фольксваген», а за подружкой «Бентли» с шофером.
Слава Богу, мы в 70-е были по-настоящему равны. Рабочий высшего разряда нес голову прямо и смотрел в глаза инженеру с некоторым даже вызовом, на который инженеру нечем было ответить. Учителя и врачи смиренно признавали, что работают не за деньги, а за идею, а партийные чиновники все видом давали понять, что они вообще не от мира сего и готовы
Мой отец, рабочий фабрики Ногина, зарабатывал больше трехсот рублей в месяц. Правда работать приходилось в три смены и в наушниках, чтобы не потерять слух от адского грохота ткацких станков. Помимо прочего батя мог запросто починить приемник, стиральную машину, розетку и пылесос. Я не припомню, чтоб мы вызывали когда-нибудь даже мастера по починке телевизора. Около двухсот рублей зарабатывала мама, работник торговли, и я не знал тревоги за будущий день. Фрукты, рыба, мясо были на столе ежедневно.
Ощущение безопасности тогда было всеобщим. Особенно у детей. Мы чувствовали, что нас любят, что нас опекают, что нам готовят блестящее поприще и принимали это как данность.
Школьная форма у всех была одинаковая, одинаковыми были и куртки, и пальто, одинаковыми были дома и квартиры, холодильники и магнитофоны. Завидовать было трудно. Любили и дружили мы бескорыстно, исключительно по велению сердца и ума.
Бедность в СССР 70-х была под запретом. Бедный человек обличал и укорял систему. Богатство презиралось. У нас во дворе была лишь одна богатая семья – евреев Гитлиных: у них была машина «Москвич-412». Когда она медленно въезжала во двор, ребятня смолкала. Мишка Гитлин выходил из машины. Черные шортики на лямках, клетчатая рубашка, белые носочки – тот самый классический паинька-мальчик, которого ненавидят все дворовые пацаны во всем мире. Сид Сойер и Мальчиш-Плохиш в одном лице. А задавался-то он как! То заглянет в боковое зеркало машины, то стукнет ножкой в оранжевых сандалиях по колесу. А нас как будто и нет! Нас он не видит. Мы в эту минуту напоминаем свору осипших от тявканья дворовых щенков, которые внезапно увидели девочку с пушистым домашним котенком в руках и ждут, когда котенка опустят на землю, чтоб накинуться стаей. Неторопливо вылезал с водительского сиденья отец Мишки, худой, горбоносый, в очках. Не спеша протирал лобовое стекло тряпкой, придирчиво рассматривал красные бока своей красавицы, подрыгивая затекшими ногами. Он тоже не видел никого вокруг. Это была минута честного еврейского торжества.
Сашка Пончик, самый старший из нас и самый упитанный, пинал разбитым ботинком землю и громко сопел.
– Подумаешь, – говорил он самому себе вполголоса, – у моего бати грузовик в тыщу раз мощней.
– А у моего брата, – возмущенно пищал какой-нибудь шкет, – мотоцикл «Урал», он мощнее трактора!
– Евреи, – произносит кто-то страшное слово.
Так евреи вошли в мою жизнь. Мы дружили с Мишкой Гитлиным, он часто бывал у меня в гостях, но в наших отношения всегда присутствовала какая-то постыдная тайна. Мишка не умел дружить, как пацан. Он дружил, как девчонка. Смотрел на меня то с нежностью и преданностью, то стеснялся вдруг чего-то, а то вдруг становился агрессивным и жестоким. Однажды на своем дне рождения он публично высмеял меня за столом за скромный подарок – это была какая-то детская игра в картонной коробке. Я был унижен и оскорблен. Старшая сестра Мишки Катерина сделала ему резкое, злое замечание. Неловкость была невыносимая. Я сгорал от стыда. На следующий день, после школы, повиснув на качелях, Мишка вдруг признался трагическим голосом, что он – еврей!
– Ну и что! – воскликнул я, словно Мишка признался, что заразился опасными глистами. – Ты для меня все равно друг!
– Нет! – покачал головой Мишка.
– Почему?!
– Нам нельзя. Так папа говорил. Мы другие. Нас не любят. Мы скоро уедем. Так надо.
Повисла пауза.
– Папа говорит, что на работе его обзывают евреем.
– Я никогда не назову тебя евреем! – горячо воскликнул я – Ты мой друг! Да? Да!
Мишка благодарно поднял на меня влажные глаза.
Неделю спустя мы с ним подрались на лестничной площадке. Уже и не помню из-за чего. Мишка больно ударил меня в живот кулаком.
– Еще хочешь?! – крикнул он.
Лицо его было искажено злостью.
Я заплакал. От боли, от обиды. Побежал вниз, но вдруг остановился и крикнул срывающимся голосом.
– Ты! Ты – еврей, понял? Вот ты кто. Еврей! Еврей! Еврей!
Скоро Гитлины действительно эмигрировали в Израиль. Об этом на лестнице говорили вполголоса. Уехал отец, мать и сын с дочерью. Бабушка категорически отказались уезжать: «Здесь наша Родина, здесь и умрем!»
Гитлиных осуждали в нашем дворе,
но как-то без энтузиазма, скорее, жалели – мол, бежать из СССР можно только от большого горя, что тут еще скажешь?Еврейский вопрос на Народной вообще носил, скорее, комический, чем трагический характер. Главный хулиган в нашем дворе – Борька Иноземцев – был еврей. У него мама работала в райкоме партии Невского района, папа был начальником цеха на Кировском заводе. Уже в первом классе Борька курил сигареты «Прима» и плевался дальше всех, во втором залез в сумочку классной руководительницы и всю добычу оставил в кондитерском отделе нашего магазина. Два дня весь двор объедался «Стартом», «Белочкой» и орехами в шоколаде. Борька купался в лучах славы. На третий день из окон его квартиры доносились истошные вопли вперемешку с матом. В этот же день он сбежал. Искали его сутки, нашли в какой-то хибаре возле свалки. Мать поседела в один день, отец притих. Борька вошел в народный эпос. Как некогда его предки-большевики, свой путь в жизни Борька избрал сразу, бесповоротно и следовал ему с несгибаемым мужеством. Методы Остапа Бендера ему претили. Только кража! На худой конец грабеж. В 14 лет он получил первый срок. Вернулся ненадолго и пропал теперь уже на десять лет. В перестроечные годы он стал известным бандитом и ушел в лагеря по нашумевшему делу. Рассказывали, что в начале нулевых его видели на Народной. Он стоял возле своей парадной, смотрел по сторонам и – плакал. Я ничуть не удивляюсь этому. О Народной плакали многие мои знакомые, выжившие в 90-е годы – и бандиты, и бизнесмены, и поэты.
Главный пьяница моего призывного возраста тоже был еврей – Андрюха Гердт, чуть отставал от него Борька Драгинский. Были среди нас и Гогиашвилли, и Наили, и Девлеткильдеевы, и Вольманы – все простые советские пацаны, и все-таки еврейский вопрос стоял наособицу.
Как-то листали мы с пацанами оставленный на учительском столе по забывчивости классный журнал и наткнулись на страницу, где напротив каждой фамилии учеников 4-го «б» стояла прописью национальность. Тут были и грузины, и татары, и армянин… а напротив Беркович Катя и Анна (они всегда ходили вместе, темненькие, тихие, в платьицах ниже колен) стоял прочерк. Увидев прочерк, все сказали вслух и про себя: «Хмм, понятно». Некоторые хихикнули, а вообще-то всем было неловко. Словно мы подсмотрели в чьей-то медицинской карте дурную болезнь. Я искренне сострадал сестрам и при случае старался ободрить добрым словом или улыбкой. Они словно понимали, что я делаю это исключительно потому, что сочувствую, что они родились еврейками и были мне благодарны. Я до сих пор считаю, что этот чертов журнал был настоящим учебником антисемитизма.
Каким-то непонятным образом в нашей Богом забытой 268-й школе, из окон которой в иные дни можно было увидеть стадо лосей из ближайшего леса, учителей-евреев было не меньше половины. Отличались они не столько внешностью, сколько упрямой верой в свое высокое призвание учителя. Некоторые учили нас почти с религиозным остервенением.
Впрочем, об учителях можно и подробнее.
Глава 4. Учителя
Прежде всего хочу попросить прощения перед всеми учителями 268-й школы. От лица (хоть и не уполномочен) всех ее учеников.
Учить нас было трудно.
…Он вошел в класс немножко косолапой походкой, продавливая скрипучие половицы тяжелым телом, высокомерно выпятив мощную грудь, и поглядывая на всех свысока выпуклыми серыми глазами.
– Меня зовут Илья Семенович, – сказал он торжественно – Я ваш новый учитель пения.
Волчонок сразу дал ему кличку – «Грузчик».
Был Илья Семенович, он же Грузчик, лыс, могуч, степенен и обладал громоподобным баритоном. На первом же уроке в нашем классе он объявил, что пение станет отныне для всей школы профилирующим предметом, что музыка – это начало всех начал, что мы все еще запоем у него соловьями, и что мы еще будем вымаливать у него хорошую оценку в конце четверти. Нечто подобное пели у нас все новые учителя пения, поэтому мы с Китычем даже не расстроились.
Предыдущая учительница продержалась меньше полгода. Изводили ее зло, и она платила нам той же монетой. Это была сухая, высокая крашенная блондинка с лицом смертельно уставшей надзирательницы концлагеря Саласпилс. Когда-то строгие складки возле ее тонких губ сделались со временем жестокими, крючковатый нос заострился и зеленые глаза горели недобрым огнем даже в минуты полного покоя. Впрочем, такие минуты выпадали редко. Видно было, как ее начинало плющить, как только мы рассаживались по местам. Тридцать дебилов смотрели на нее невинно-глупыми глазами, как зеваки в зоопарке и ждали чего-то забавного. Надо было чем-то эти тридцать дебилов развлекать, а хотелось – по ее лицу было видно – надавать им нотами по башке.