Лета 7071
Шрифт:
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Стояла гиблая бесснежная зима. Мрачно и тревожно было на Москве в эту зиму — от самого воздвиженья ждала Москва набега крымцев. Лазутчики еще до первых распутиц доносили царю и боярам о суматохе и сборах в Крымской орде…
Царь был сумрачен, но спокоен. Казалось, жила в нем какая-то тайная надежда, и он смиренно вверялся ей, а может, и вправду не страшился Девлет-Гирея с его дикой ордой и ждал терпеливо исхода. Только все могло быть иначе, и мысли царя и задумы могли быть смелей и дерзостней!
На Арбате, возле церкви Воздвиженья, людно и гомонно. Плюгавый монах спихивает с паперти прямо в лужу, подернутую легким ледком и загаженную конским навозом, оборванного юродивого.
— Людя! Братя! — скулит юродивый, изнеможенно отбиваясь от монаха и схватывая, как рыба, обезображенным ртом холодный, промозглый воздух.
Толпа гудит, набраживает злобой… Передние обступают паперть, насупленно и истомно, как заезженные лошади, дышат густыми клубами пара…
— Не трожь юродного!
— Побойся бога!
Людя! — Юродивый, подталкиваемый монахом, сползает с паперти в лужу, становится на колени. — Христиане!.. Расею казнят!
Голова его запрокинута, глаза подо лбом…
— Оставь юродного! — наступают на монаха самые решительные. — Добром тебя просим!
Монах стоит перед толпой, расставив широко ноги и скрестив на выпуклом животе желтые руки, — ни страху в его глазах, ни смятения: совесть его спокойна, он ничем не поступится в угоду этому подлому люду. За его спиной твердыня — храм господен, а на груди святой крест… Кто посмеет поднять на это руку?
Рот монаха раззявился в приторной зевоте, он лениво, слабым бабьим голосом сказал:
— Он богохульник!
Юродивый дернулся, вскидывая свои лохмотья, что-то прокричал, хрипло и невнятно, и упал плашмя в лужу.
Монах поддернул рясу, сошел по ступеням вниз.
— Он царя хулил… А кто хулит царя, тот бога хулит!
Толпа от неожиданности задохнулась.
Юродивый бездвижно лежал в луже.
— Бог ему простит! — выкрикнул кто-то из толпы.
— Юродный он!..
— Пущай в луже буйствует в своих хулах и не оскверняет храма господнего. — Монах осенил себя крестом и степенно удалился.
— Людя! Братя! — вновь возопил юродивый, тряся мокрыми лохмотьями. Борода его, руки и грудь были облеплены кусочками навоза. Он уже не закатывал глаз, не запрокидывал головы — взгляд его метался по лицам окруживших его людей, и было в нем что-то нечеловеческое, отчаянное и дикое…
— Пошто царя хулил? — допытывались из толпы.
— Может, он не юродный?.. Лазутник, может, крымский?!
— Погибель на вас надвигается! — вдруг выкрикнул юродивый и проворно вскочил на ноги. — Татары надвинутся!.. Порежут!.. Пожгут!.. В полон поберут!
Толпа раздалась, отступила от юродивого. Тот снова упал на колени и, сотрясаясь всем телом, стал кричать:
— Татары близко!.. Близко! Спасайтесь! Бегите! Царь вас не защитит! Бегите! Спасайтесь!
Толпа дрогнула, заколыхалась… Кто-то неуверенно прокричал:
— К митрополиту!.. Идти к митрополиту!
На этот крик не обратили внимания. Громадная, сбившаяся толпа людей вдруг качнулась в сторону —
в одну, в другую — и забурлила, как прорвавшаяся из запруды вода.Юродивый гнался за убегающими и хрипло кричал:
— Спасайтесь!.. Татары близко! Спасайтесь!
Откуда-то вырвалось несколько всадников. На полном скаку вломились они в самую гущу толпы, давя и разметывая оторопевших людей.
Юродивый хитро приник к земле. Руки его, как у мертвого, судорожно впились в ее черную твердь.
— Вот он, пес!
Нагайка плясанула по спине острым извивом…
— Господи, — прошептал юродивый, как перед смертью.
Сильные руки сграбастали его, кинули поперек седла.
Чуть свет, отстояв заутреню в Успенском соборе, сходятся бояре в думную палату. Пора утра самая унылая в Кремле. В коридорах холод и темень. Знобкий ужас таится по всем углам и закоулкам. Из подвалов несется кислый, тошнотный запах.
Сонные стражники, завидев бояр, споро поджигают свежие лучины. Свирепо скрипят под ногами половицы… Ленивые тени движутся от перехода к переходу, раскачивая мрак под низкими сводами. Каждая тень — власть. От веку, сколько стоит на земле Русь, эти тени вершат ее судьбу — то как богу угодно, то — как невесть кому!
И стонет Русь молитвами, и размахивает топорами на площадях, и юродствует на папертях, а тени кублятся в ее угрюмых дворцах и как проклятье лежат на ней.
В царской молельне застывший полумрак, тяжелые тени — будто вмурованные в стены, зеленые отсветы лампад, пляшущие по алтарю, и пронзительный лик Христа, распластанный по иконам, — недремлющий и суровый страж этой затаенной угрюмости.
Федька Басманов отупленно смотрит в спину царю, застывшему на коленях перед образами.
— Басман?…
— Я здесь, цесарь!
— Пошто затаился?
Иван поднялся с колен — заслонил Христа; на лампадках дрогнули язычки пламени…
— Примысливаешь, как бы искусней натравить меня на бояр?!
Федька перевел дух. Царь и Христос пронзительно смотрели на него.
— Кто наущает тебя? Отец твой?..
Федька встретился с глазами Христа — они были мертвы и походили на крашеные пасхальные яйца.
— Пошто ему наущать? Он сам — боярин.
Царь вышел из молельни. Федька настороженно последовал за ним. В спальне Иван устало опустился на лавку, вытянул ноги… На полу валялись две старые мухояровые шубы, подбитые нелинялой белкой, — Федька кинул их нынче утром под ноги, чтоб не разбудить Ивана своими шагами. Возле окошка, на сундуке, стоял кувшин с вчерашним вином — Федька забыл его вынести.
— Коли боярин, зачем ему супротив бояр идти?
Зловещей тревогой прошибли Федьку царские слова.
«Уж не навет ли какой?» — подумал он и мысленно перебрал всех, кто приближался к царю и вчера, и позавчера, и третьего дня…
Иван теребил свою всклоченную бороденку, ждал от Федьки ответа, а может, и не ждал… Может, он у себя спросил?.. И уже ответил.
— Аль вельми о трудном я тебя вопросил, Басман?
— Его самого вопроси, цесарь… Отца моего…
— Ну а ты?.. Ты, Басман, — сын боярский!