Лета 7071
Шрифт:
Иван с жутью смотрел на огонь, окружавший со всех сторон переправу… Ему вдруг вспомнился Фома, которого он пытал вместе с Левкием в подвале полоцкой градницы, вспомнились его смелые, почти безумные еретические слова, его яростные и неукротимые, как этот разрастающийся огонь, вера и неверие и еще более яростный и неукротимый протест — протест против всего, что невыносимой тяжестью висело на его жизни, на его душе, на его совести, на мыслях, на истине, которой он так и не нашел. И вновь, как и тогда, в камере перед Фомой, Иван содрогнулся от мысли, что перед ним не просто огонь и не просто костры, зажженные в его честь, а страшная, затаенная сила Руси, Руси неведомой ему, таинственной, святотатной и праведной, ликующей и равнодушной, смиренной и непокорной, но всегда грозной, как и огонь, зажжен ли он в ликовании или в злобе. Эта тягостная мысль вдобавок ко всем остальным мучившим
Иван забился в глубь саней — под козырь, куда отсветы костров почти не проникали, поджал под себя ноги, спрятав меж колен охолодевшие ладони, и замер. Васька Грязной, правивший лошадьми, намерился было остановиться перед мостом, думая, что царь выйдет к народу, но Иван приказал:
— Правь в детинец… Не мешкая… Утомился я…
В детинце Ивана встречали воеводы, уже приведшие в Луки свои полки из Полоцка, но он не остановился и перед воеводами.
Подкатив к крыльцу казенных палат, где царь собирался перебыть ночь, Васька разогнал батогом выскочившую навстречу челядь и сам повел Ивана в палаты. Иван выбрал небольшую светлицу с широким кутником возле печи, устало разделся, сбросив шубу и ферязь прямо на пол, и, повелев Ваське не пускать к нему никого, только подать свечи и грамоты, присланные из Москвы, остался один.
Почти до полуночи сидел Иван в одиночестве, а потом позвал к себе Малюту. Малюта вошел осторожно, но не робко, глаз его пытливо обежал светлицу, потом перескочил на Ивана, сидевшего на кутнике с тяжелым взором.
— Не занемог ли, государь? Может, снадобья?.. Аль вина крепкого?.. А может, бабу? — притишил голос Малюта. — Зельную!.. Чтоб горела во плоти! Ты доверься мне, государь… Пожелай!.. Малюта все сделает!
— Сядь, Малюта, — тихо сказал Иван.
— Иде ж сесть! — огляделся Малюта. — Ты бы лавки повелел поставить…
— Рядом сядь… — Иван тяжело опустил руку на кутник, указывая место рядом с собой.
— Ни за голову, государь, — сглотнув умильные слезы, тихо сказал Малюта. — Я того недостоин! И ежели век тебе прослужу преданней пса, все едино не удостоюсь!.. Дозволь паче долу сесть у ног твоих.
Малюта сел на пол у ног Ивана, задрал по-собачьи свою косматую голову. Когда он смотрел на Ивана, его неизменно мрачное и напряженное лицо смягчалось и светлело.
— Что там? — кивнул Иван на дверь.
— Хмуры все и встревожены… Дивен ты ноне, государь. Нешто хворь?
— Хворь моя — неприкаянность… И страшно мне, Малюта, — вдруг выговорил сдавленным шепотом Иван. — Страшно! — Прерывистый вздох содрогнул его тело, плечи вздыбились и болезненно замерли, будто что-то вонзилось ему в спину.
— Что же так, государь? — опечаленно вымолвил Малюта. — Нешто сила твоя государская не крепка?! Повели — ниц полягут все!
— Повели?! — еще тише и сдавленней прошептал Иван. — А как воле моей воспротивятся? Все! До единого! Зрел нынче костры?! Чудилось — полземли горит!
— В твою честь палили! Славно палили!
— Славно?! — Иван угрюмо откинулся на кутник. — А как не в честь, а на погибель запалят они огонь?
— Людва простая тебя любит, государь, — сказал Малюта. — Простой людвы тебе не надобно страшиться. Все за тебя пойдут, понеже ведают, что ты проть бояр, а от бояр они лихушки понатерпелись!
— Я проть всех, — тяжело сказал Иван. — Людве твоей угоден добрый царь, чтоб милости да щедроты расточал, чтоб поборов не делал, на брань не сзывал. Поп им потребен!.. Да и попа они не любят! Они любят бабу, да печь, да горшок со щами, да медовуху… Об чем мужик радуется? Деньжину прикопил! Об чем горюет? Поборы велики! Что мужику до того, что Русию окрест враги обсели — поляки, да литвины, да свеи, да крымцы?!. И каждый норовит поживиться ее телом! Каждый норовит напиться ее крови! Кто за Русь, за веру нашу православную перед богом в ответе? Мужик свою лише избу городьбой огораживает, а моя изба — вся Русь! Мне ее потребно огородить! А ежели и иное что примысливаю, то також не во зло и не в разор Руси. Коли море добуду, дух иной пущу по Руси, и мужику повольготней станет, бо богатства наши умножатся! А стану я благочиние творить, сердобольствовать, милостыни раздавать по всем ее весям да мечи на орала перекую — что станется с Русью? Проедим ее… И ворог понакинется на нас — снова под иго его пойдем?! Разумел бы то мужик!..
— А ты поведай ему, государь… Выйди на место высокое и поведай мужику. Ан
споразумеет он тебя?! А споразумеет — душой к тебе перейдет!— Не посули ему благостей, ни к кому он душой не перейдет — ни к царю, ни к богу, — презрительно сказал Иван. — А посули да ненароком не исполни — он за топор! Помню, как после великого пожару на Москве, в в лето моего венчания на царство, чернь крамолила и буйствовала! Бабку мою Анну да дядьев моих Глинских убить заходилась, да одного и убила, уволоча его прямо из храма, от святого алтаря… Вся Москва замутилась. Еле я укротил их тогда!
— Что про то вспоминать, государь?! Малолетен ты был тадысь… На царстве некрепко стоял. Токо-токо силу свою проявил! Ан опять же не проть тебя чернь крамолила… Проть бояр!
— Я, что ль, смерд? Повыместятся они на боярах — за меня примутся! Коль и ублаговолю я их и ужалую — все едино не пойдут за мной! Темный народ можно только гнать, как стадо. Вести его за собой нельзя — не пойдет, разбредется. И я буду его гнать. Бичом! Бичом!! Чтоб посвист его пригибал их до земли!.. И чтоб ведали они лише одну правду — правду бича! Не то займется пожар на Руси, выгорит она дотла, и засыпятся пеплом все наши деяния, распочатые еще Рюриком.
Иван смолк. Видно было, что, выговорившись, он чуть поуспокоился. Малюта преданно и восхищенно смотрел в его лицо, ставшее вновь решительным и гордым. Иван улыбнулся ему, порицающе сказал:
— Совет твой пуст, да благо неволен… Не стань еще и ты поучать меня. Испротивели мне умники!
— Государь!.. — Малюта повинно приткнулся к сапогам Ивана.
— Оставь, Малюта… Не виню тебя, не упрекаю… Хочу службы твоей, хочу верить тебе, как самому себе… Хочу, чтоб руками моими стал, злобой моей, местью!.. Главный мой час настает, Малюта, и мне теперь нужны не советчики, а исполнители! Чтоб воля моя была в них и умом, и сердцем, и духом!.. Таких от любого отца приму, из грязи, из гноя выну, за стол с собой посажу, но службы от них захочу самой ревностной. Чтоб по слову моему ни отцов, ни матерей родных не пощадили, чтоб от бога отреклись, коли я повелю. — Иван снова улыбнулся Малюте: глаза его с жестоким откровением выплескивали на него свою черную глубину. — Я ныне добр, Малюта, — сказал он тяжело. — С добром и пожалованием отпущу тебя, коли засмутилась твоя душа от моих слов. Подумай — я дозволяю… А обдумаешься — после лишь плаха разведет нас!
— Не пытай меня, государь, такой пыткой, — заплакал Малюта. — С того самого часу, как приглядел ты меня, жись моя перешла в твою без остатка…
— Верю тебе, Малюта… Хочу верить! Глядел я на тебя на двинском льду, коли ты с израдцами управлялся… И мне будто глас с неба на тебя указал. Сомнений я избавлялся, глядя на твою ненависть к израдцам, ныне страху избавился, глядя на твои слезы.
— Спаси тебя бог, государь, — заплакал еще сильней Малюта. — Спаси бог…
— Ну ин довольно!.. — сморгнул слезы и Иван. — Слезы и кровь пуще всякой клятвы связывают, да хватит души!.. Разуму надобно в дело вступиться. Стряхни слезы, Малюта, слушай меня… Пишут мне воеводы из Смоленска… — Иван взял лежащий на кутнике небольшой свиток, развернул его наполовину, что-то поискал в нем глазами, нашел, вчитался, глуховато заговорил: — Прислал к ним в Смоленск казачий атаман Олекся Тухачевский языка, литвина, взятого под Мстиславлем. — Иван отпустил край свитка, свиток свернулся. Иван положил его рядом с собой. — И тот литвин показал, что литовский гетман пошел к Стародубу, а с ним много людей литовских, и пошел гетман по ссылке стародубского наместника… Измену великую замышляют служилые мои — стародубский наместник Васька Фуников да воевода его Ивашка Шишкин. Стародуб — крепость мою порубежную — намеряются литвинам сдать! — Иван стиснул зубы. — Вестимо, какого поля ягодки — адашевского! Его родственец — Шишка Иванец!.. В далеком колене, а верен родству. Да нитка, видать, не от Шишки вьется, а от братца Алешкиного — от Данилы… А может, и еще подале — от князя Ондрея, от Курбского. Вольготно им было при Алешке-то при Адашеве! Избранными сидели при мне… Почести да тарханы 117 из-под моей руки раздавали, разом во всем были, разом и на измену идут.
— Мыслимо ли, государь?! — ужаснулся Малюта. — Ан и в Полоцке також коварство таится… В клетку бы их — Шуйского да Серебряного!
— А тебя на воеводство? — понуро усмехнулся Иван.
— Биться я могу, — с искренней простотой сказал Малюта.
— Биться… — еще сильней понурился Иван. — Лучше неверных оставить, да искусных, чем верных, да неспособных. Ан и убережет их бог от измены, и удержат они город, а неспособные сами погибнут и город погубят. О Полоцке я непокоюсь, да Стародуб мне в большую тревогу.