Летать так летать!
Шрифт:
Автор вдруг сомнамбулически встает, подходит к книжной полке и берет купленную там книгу. Он помнит, — нужную страницу борттехник заложил красно-синим фантиком ежевичной «Вопко» (она обкатывала ее языком, как море сердолик). Фантик здесь! И здесь же про то, как на край стоянки увел он жену чужую… Она наряд разбросала, он снял ремень с кобурою. А бедра ее…
— Что ты делаешь?.. — шепотом, мягко упираясь пальцами в его упрямую голову. — Мама же говорила тебе — не тяни в рот что попало…
А потом остается жара. Два мокрых, счастливых животных в леопардовых пятнах солнца лежат рядом, вытянувшись, и соленое озерцо дрожит в ее пупке…
Дверь
— Какого хрена закрылся? Готовь борт, сейчас полетите на караван, группа уже на подходе. — Прищурившись, всмотрелся в полумрак салона, увидел матрас с мокрым пятном Роршаха. — А это что?
— Качался, — сказал голый по пояс, мокрый, тяжело дышащий борттехник.
— A-а! То-то иду, смотрю, вертолет лопастями машет, — сказал инженер. — Думал, дрочишь. Амортизаторы не страви, качок, делать тебе не хрен.
Был жаркий афганский август. Почти каждый день, если после обеда борттехник был на стоянке, она приходила к нему — благо его машина стояла у самой «колючки», на краю стоянки. В раскаленном закрытом вертолете они пытали друг друга. Перед ее приходом он обливал салон водой и запасал два ведра, чтобы пара скользких грешников могла обмыться.
Борттехник стремительно худел. Зимы, дайте ему зимы, добрые боги войны! Чтобы под вечер разыгралась вьюга, чтобы его бобровый воротник серебрился морозной пылью и чтобы она вошла с мороза раскрасневшаяся… В раю, дорогие товарищи, стоит вечная зима. Несмотря на все ваши багамские надежды. Мало того, там вечная ночь, и вечный борттехник, забыв о горящей в пепельнице сигарете, пишет: «Она дика и порывиста. Она пугает не знакомых с нею — и они даже не подозревают, как нежна и покорна бывает она. Истина ее — на границе загара и белого — и прикосновение — даже не губами, а теплом губ — влечет за собой волну ее и твоих мурашек. Она поднимает голову и удивленно смотрит в его глаза — откуда ты знаешь? никто еще не прикасался так…»
А тихими августовскими вечерами в майорском балке шел матч за шахматную корону эскадрильи. Из зрителей — только она.
Поначалу борттехнику было страшно и стыдно. Каждый раз, приходя к майору, он боялся, что тайна уже раскрыта. Криво смотрел в глаза, прислушивался к интонациям, анализировал твердость рукопожатия. Он все время обещал себе прекратить. Однажды, сцепившись незримыми рогами, они играли. Представив эту картинку — лось и олень — борттехник прыснул. Майор поднял глаза от доски, внимательно посмотрел, сказал:
— Что-то ты похудел, дорогой. Это наша борьба так изматывает тебя?
Во взгляде скользнула и канула непонятная тяжесть. Борттехник был обеспокоен тоном. Его обдало жаром, он нескрываемо покраснел.
Она, обнимая майора за шею и глядя на борттехника счастливыми глазами:
— А ему идет худоба.
— Да и ты как стиральная доска стала, — майор задумчиво водил пальцем над фигурами.
— Август, — сказала она, даже ресницы не дрогнули, — жарко в столовой.
Но с реплики майора на доске все пошло наперекосяк. Ту партию борттехник проиграл, в очередной раз дав себе слово завязать с завтрашнего дня.
Но пришло завтра, пришла она, и все продолжалось. На второй неделе страх притупился, спрятался за привычкой. Главное, быть осторожным. И оправдание есть — она говорит, что любит майора. Это утешает и бесит одновременно. Пытаясь понять, борттехник мучительно анализирует. Майор уже стар (автор смеется над борттехником). Страшно представить —
ему под сорок! (Треугольник, где уперлись лбами два странных катета длинами в 39 и в 24, и удивительная гипотенуза, равная 31, — такой треугольник не решит ни один Евклид!) Но посмотрим на него ее глазами, — темный ежик волос, спокойный прищур голубых глаз, рельефное тело — мышцы натружены войной, высушены пустыней — перед нами возведенная на пьедестал зрелость греческого полководца, дошедшего почти до самой Индии. Она может любить его, — разрешает со вздохом борттехник, — но у него слишком сильные руки, да и заточены они под управление «крокодилом» — натиск и сила. А где же нежность, товарищ майор?— Странная она стала в последнее время, — как-то сказал майор. — Теперь ей подавай разговоры перед этим, да еще чтобы я у ее ног и гладил их пальцами. С чего бы эти извращения?
Но вы же сами добились права отвести в рембазу искалеченную «восьмерку» — у нее был перебит шпангоут кокпита, кабина складывалась гармошкой. Воткнули между приборными досками деревянный брусок, чтобы дотянуть (потом борттехник узнает, что вертолет вернулся из ремонта с тем же бруском, но выкрашенным в зеленый цвет! — там, видимо, решили, что это необходимая доработка), и борттехник помог майору набить борт контрабандой — вынимали из радиоблоков начинку, утрамбовывали джинсы и батники, дверь разъяли и аккуратно уложили туда коробки с блестками. Майор улетел, наказав молодому козлу сторожить капусту.
Впервые борттехник ночевал не в своей комнате. В тот вечер, откуда ни возьмись, налетела черная градовая туча, похолодало, зашумело, ударило по стенам и стеклам белым горохом, вечерняя земля проявилась, внезапно зимняя, — и она вбежала с мороза раскрасневшаяся.
…Прямо над ним на потолке набегали друг на друга солнечные круги, из приоткрытого окна тянуло влажной свежестью, входили мокрые звуки улицы. Сон еще окружал томительным счастьем незавершенности, и, боясь расплескать его, борттехник осторожно перевернулся на живот. Он обнял подушку и взял губами длинный золотой волос — паутинку, залетевшую из сна. На аэродроме взлетал самолет, тревожа оконное стекло. Его труба затихающе пела в вышине, когда борттехник выпил весь запах, — подушка больше никому не принадлежала, — и встал, держа волос в губах как цветок. Комбинезон ждал его, аккуратно сложенный на стуле, записка с тумбочки смущенно просила захлопнуть дверь и приходить в столовую.
На крыльце он подставил ладонь под бегущие с козырька крыши струйки и умылся. Шумели ручьи, текущие с аэродрома, в промытом воздухе пахло талой водой, на стоянке весенним маралом ревел вертолет. Синий ветер срывал с рябящих луж холодные брызги солнца, и борттехник ловил их губами; поддел носком ботинка воду, бросил ее ветру. Принимая игру, радостный ветер окатил его лицо, и он зажмурился, улыбаясь вспыхнувшей в ресницах радуге…
5
Автор, ну вы-то хоть не забывайте, где мы летим и чем чреваты мечты за пулеметом! Пока ваш герой предавался воспоминаниям, пара уже вышла в район работы. Если позволите, всего несколько кадров поцарапанного, ссохшегося 8-миллиметрового целлулоида.
— Спишь, что ли, мать-перемать! — заорал командир. — Крути стволом, стрелок херов! Справа смотри, куда пялишься?
Машина легла в крен, земля встала справа стеной. По вертикальной земле карабкались полусогнутые солдаты, наперерез вертолету тянулись два черных шлейфа. Глаза уколола искра, стекла вдруг радужно запотели, — борттехник машинально протянул руку, чтобы протереть, но понял, что их опылило керосином из разорванной аорты ведущего. Сквозь жирный туман был виден белый кометный хвост скользящего боком вертолета.