Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Летние сумерки (сборник)
Шрифт:

Как только катер поставили на прикол, капитан и стармех, распрощавшись, покинули судно, а матросам до ледостава предстояло кантоваться на случай непредвиденных обстоятельств. Дежурили поочередно: сутки работали — двое отдыхали. В одну смену заступали молодые матросы — эти ребята над времяпрепровождением голову не ломали — торчали в каюте, гоняли шары на бильярде, смотрели телевизор, вспоминали лето, рыбную романтику, девчонок в клубе из соседнего металлоремонтного завода. В другую смену дежурили пожилые мотористы Никитич и Палыч, оба эксперты по части разных механизмов, фронтовики, которых связывала тесная дружба — у стариков дежурство проходило в крайнем драматизме — они жили прошлым; для них война не кончилась — вернее, давно прошла, и после нее немало всего случилось, но те четыре года перевешивали все. Теперешняя жизнь для них — всего лишь однообразные будни, а те далекие годы — настоящие суровые испытания, настоящая жизненная правда. У них были свои, особые мерки ценностей — потому и судили обо всем с высоких позиций человечности, и отметали все мелкостное, наносное, проходящее. Что особенно обижало стариков — молодежь от их разговоров отмахивалась, все, кому было меньше тридцати, смотрели на войну как на далекую забытую

историю.

Никитич был спокойный, обходительный, с низким гулким голосом, на его грубоватом лице сохранилась детскость — и не только на лице, но и в душе — он с удовольствием возился с детьми и собаками.

— Я люблю детишек, — говорил. — Помниться, в Берлине был случай. Наша часть только заступила в город. Кругом развалины дымятся. Мы выбивали немцев из одного дома, вдруг слышим плач: «Мутер! Мутер!». Смотрим, на улице под перекрестным огнем годовалый ребенок… Ну я обратился к взводному: «Разрешите, товарищ лейтенант?». Подполз, взял ребенка, притащил в укрытие… Вот так и получается, война войной, а дети расплачивались. Сколько их, сирот-то, осталось. Дети, они ведь везде дети.

Палыч считался сложным человеком, правдолюбцем, который все осматривал критически, выслушивал с недоверчивым прищуром, в людях ценил здравые мысли — ему лучше было не докучать по пустякам. Случалось, молодой матрос начнет показывать силу — выжимать ящик с песком, Палыч сразу бурчит:

— Постыдно бахвалишься. Не в силе дело, а в навыке… На фронте не такие здоровяки ломались. Бывало, ночной марш-бросок километров двадцать. Запас патронов брали не по четыре сотни, а по шесть и гранат побольше. Вот тогда и проверялся человек. Смотришь, один — косая сажень, уже язык на плечо повесил, а другой — этакий хилый, невзрачного вида, оказался двужильным.

Никитич прошел автоматчиком до Берлина, имел десяток шрамов — отметин ранений. Палыч сильно хромал, у него были прострелены ноги — он служил десантником.

В теплые дни старики покуривали на палубе.

— Люблю сухие деньки, — вздыхал Никитич. — Кажись, такие же стояли, когда мы форсировали Днестр. На переправу налетели «мессеры», и одна бомба угодила в паром. Спаслись только двое: один паренек с Урала, да я…

— …А нашу группу однажды забрасывали на один мыс в Северном море, — говорил Палыч. — Да, значит… Перед рассветом шли на катере. Шли в тумане на малых оборотах… Группа была небольшая, человек десять, но ребята все отборные, бывалые. И что ты думаешь?! До места высадки оставалось мили три, не больше, и нас засекли. И ударили из орудий. Один снаряд попал в катер, и он прямо на глазах развалился пополам. Меня взрывной волной отбросило на сотню метров. Вынырнул, смотрю — вокруг обломков горит разлитое горючее, и там кто-то из наших барахтается. «Поднырни!» — ору, а он, как факел, уже без сознания… Ну, поплыл я, значит, к берегу. А куда плыть-то? Кругом туман, и на берегу немцы. «Ну, — думаю, — доплыву до берега, а там, укрываясь, как-нибудь доберусь до наших…» На третьи сутки добрался… вначале километров пять отмахал в ледяной воде, потом карабкался по осклизлым скалам и хляби. Добрался, одним словом…

После листопада погода установилась ветреная, начались дожди, продолжительные, беспрерывные; сточные люки не справлялись с массой воды, и местами в порту заливало подвальные помещения. Никитич и Палыч отсиживались в каюте при тусклом свете керосиновой лампы, от качки по стенам прыгали тени, слышались хлесткие удары волн о корпус.

— Люблю дождь, — говорил Никитич, глядя на иллюминатор, где били потоки воды. — Помнится, раз в такую вот погоду взводный послал меня отвести «языков» в штаб. «Языков» было двое: солдаты… один пожилой, другой молодой… Инструкцию взводный дал такую: «Если один побежит, стрелять в ногу стоящего рядом и догонять того…». Шли мы перелесками, по топям. Немцы впереди, я за ними, в трех шагах… Дожди лили вроде нынешних… И вот вижу, немцы что-то переглядываются. Ну я прикрикнул, автомат взял на изготовку. И, скажу тебе, все ж упустил момент. Пожилой нырнул в кусты и побежал. «Стой!» — заорал я и дал очередь в воздух. Потом направил автомат на молодого, а он, понимаешь ли, бросился на колени и в рев. «Мутер! Мутер!» — бормочет и руки то к сердцу прижмет, то над головой вскинет, то ко мне протянет. Говорит: «У тебя мать, и у меня мать». Я малость по-ихнему уже научился разбирать… И вот как так получилось, до сих пор в толк не возьму, непроизвольно нажал я на спуск и прошил его очередью. Да… Так вот получилось… И того, пожилого немца не догнал. В общем, трибунал мне грозил, да отделался «губой». У меня уж тогда награды были… И вот, помнится, сидел я на «губе», а перед глазами все видел того молодого немца… Совсем мальчишка он был-то… Умоляет меня не убивать и плачет… Вот я и подумал — зачем совершил убийство?! Одно дело в бою, другое — вот так, пленного… Кажись, я даже бредил во сне…

— Не ты его, так он тебя бы, — мрачно со злой решимостью вставил Палыч.

— Так-то оно так, но все же глупо получается. Все мы, тогдашние солдаты, были кем? Рабочими там, крестьянами… У всех были матери, жены, невесты… Вот я и думаю теперь — все ведь должны быть братьями на этой земле, а люди убивают друг друга. Вот так и получается, что правители не могут договориться, поделить что-то… Все им места не хватает, границы какие-то завели… А от кого огораживаться-то?! От таких же, как и мы, ведь верно? Иными словами, везде такие же люди, как мы… Только Гитлер и его прихвостни их одурачили, натравили на других, заставили воевать…

— Экий ты, Никитич, мягкотелый, — хмурился Палыч. — Больно разжалобился. Забыл, что ли, как они наших-то? Стариков, женщин, детей расстреливали, мерзавцы!

— Да, да, — на лице Никитича появилась боль.

— Другое дело, испокон веков люди воюют, — с гримасой напряжения продолжал Палыч. — Безусловно, это не годится. Горстка тех, наверху, не могут договориться, а страдают целые народы…

— В самом деле, — вздыхал Никитич. — Бывало, войдешь в деревню, а в ней одни трубы торчат. Раз вошли в деревушку, дома дымятся — все выжжено. И вдруг, поверишь ли, кот мяукает. Вылезает откуда-то из-под обломков. Весь в саже… и к нам… А потом еще пес какой-то появился. Обожженный, припадает на одну лапу… Увидел нас, заскулил, ползет на брюхе, хвостом виляет… И так, скажу тебе, тепло на душе стало. Свои ведь они, нашенские… А потом из лесов и люди потянулись…

Снова начали обживаться помаленьку… Жизнь-то продолжалась…

— Хм, ясное дело, всем от войны досталось, — протягивал Палыч. — В Пруссии, к примеру, я видел разбомбленный зоопарк, и один старик слонихе рану на шее обрабатывал. Мажет ей рану, а сам только головой качает… Наш врач потом ему помогал…

— Наш солдат незлобивый, — снова вздыхал Никитич. — Когда мы вошли в Берлин, так наши кашевары черпаками раздавали похлебку женщинам и детям. Немцы, а все же жалко… Они вылезали из подвалов, голодные, напуганные… Фашисты-то их запугали. Наших представляли зверьем… Так-то… А еще, скажу тебе, у нас в отряде был один пес. Длинноногий, левое ухо обмороженное, кривое, на одном глазу бельмо, шрам на шее, но на мордахе всегда широкая такая ухмылка. Его деревню немцы сожгли, он и пристал к нам. Прозвали его Серый — у него шерсть была серая с черными подпалинами. Так что ты думаешь? Этот Серый подтаскивал боеприпасы и, как санитар, носил сумку с медикаментами. Ранило кого, крикнешь: «Серый, ко мне!». Тут же подбегает… Раз и его ранило в живот. Наш врач осколок вытащил, все промыл, зашил… К тому псу я сильно привязался. И он ко мне. Без хвальбы скажу, он меня больше всех любил… Мы с ним даже в разведку ходили. Заляжем где-нибудь в кустарнике, осматриваюсь. Чуть он башку повернет в сторону, я взгляд туда. А там немец… Помогал брать «языка». И никогда не гавкнет. Молча, как волк. Видно, была у него волчья кровь — он имел хороший охотничий инстинкт… Потом, когда наши наступали, мы влились в один артиллерийский батальон, и мой Серый, скажу тебе, работал у связистов, таскал катушку с проволокой… И грохота не боялся. Ему копали отдельный маленький окопчик. Вокруг снаряды рвутся, а он спокойно лежит, ждет команды. И вот, представляешь, это его спокойствие и на бойцов действовало. Бывало, подумаешь, пес и тот не трусит, а тебя аж трясет. Соберешься как-то, успокоишься… Он с нами до Берлина дошел и выглядел молодцом, только морда поседела… Всякое бывало. Когда форсировали Неман, меня ранило, чуть не утонул. Так он, Серый, меня вытащил и рану зализывал, пока санитары не подошли. А пока я лежал в полевом госпитале, сидел перед дверью… Я медаль получил за то форсирование, а надобно было эту медаль ему отдать… Вот такой был пес Серый… Ну а погиб он здесь, в этих местах. Мы с ним вернулись сюда, а потом… Под полуторку он попал… И откуда она взялась, черт ее подери? Тогда и машины-то сюда не заезжали, а эта свернула с большака. Кто-то случаем наведался, а он, Серый… под нее и угодил. Глупо как-то все получилось… Ну, похоронил я его, конечно, все честь по чести… Из-за этого Серого, скажу тебе, я сильно полюбил животных, но собаку никогда не заведу. Веришь ли, не могу после него держать собаку…

— Хм, собака, она друг проверенный, — закашлял Палыч. — Бабы не все ждали, а собака… У нас вон у соседей был пес. Хозяин ушел на фронт, так пес каждый день встречал его на станции. Всю войну… И после войны. Хозяин тот погиб, а он все подходил к платформе и сидел… Бывало, всего запорошит снегом, а все сидит, ждет…

А дождям все не было конца. Наверху, на палубе, грохотало. Сквозь запотевшие иллюминаторы чернели стрелы портальных кранов. К полночи, укладываясь на койки, Никитич с Палычем продолжали вспоминать.

— …Однажды нашей группе дали задание — взорвать мост, по которому немцы подтягивали подкрепления, — рассказывал Палыч. — Ночью забросили нас в тыл да выкинули в десяти километрах от реки, да еще ветром отнесло. В общем, выкинули не туда. Прям на немцев. Приняли мы, значит, бой. Каждый отбивался сам по себе. Группа-то разбрелась. А у нас был договор — собраться у реки, в плавнях, и кричать селезнем. У всех имелись манки… Было нас десять человек, а собрались трое, и у каждого тридцать килограммов тола. Такие дела… Сидим, значит, в плавнях, посреди ветвей, обглоданных водой. Продрогли страшно… К рассвету по берегу подошли к мосту, а он на голом месте, и охрана с двух сторон. Нечего было и думать, чтоб подходить — перед ним все как на ладони… Порешили так: дождаться ночи и вплавь, маскируясь топляком и ветвями, подтаскивать ящики к опорам… Но, сам знаешь, одно дело прикинуть, а на поверку все оборачивается сложнее. У свай-то течение оказалось сильное, затяжное. Несколько раз промахивались, вылезали в километре от моста и в обход снова к нашей засидке… Короче, не управились. Пришлось и второй день хорониться в плавнях… Ну а на вторую ночь все сделали: привязали ящики к одной свае, стали ждать состава… Я и один сержант, Прохоров такой у нас был… Таскал все самое тяжелое, бревна брал самые большие… Такой был… вот… Сидим, значит, в воде, а Омельчук — третий наш, в засидке. Он должен был на случай, если нас обнаружат, отвлечь огонь на себя. Вот так, все мы распределили заранее. Ну ждали состава, значит, часа два. Потом заслышали, запалили бикфордов шнур и тягу вниз по реке. Тут-то нас и засекли… Прохорова я сразу потерял из виду, но стрельбу Омельчука слышал… А потом так рвануло! Обернувшись, я увидел, летят вагоны, точно коробки… Такие дела… Ни Прохорова, ни Омельчука я больше не видел… Двинул на восток, к своим… Без еды, без всего… Населенные пункты обходил стороной. Ничего, добрался… Такие дела… Потом уж, после войны узнал: один я и остался в живых из всей группы…

— Из моих боевых дружков тоже никто не вернулся, — откликнулся Никитич. — Раз, помню, весь день дрались за высоту и всю ночь… Пошли мы в атаку, а их пулемет бьет и бьет, ребята падают слева, справа… Двоих моих близких друзей убило… Залегли, но снова надо лезть на высоту. И вот лежу, а над головой пули свистят, и так жить хочется. А надо вставать… Потом мы отступали, а мои друзья так и остались лежать там на взгорье в темноте… Был у меня еще один друг. Макеев Николай… Вот судьба у человека! Раненый попал в плен. Увезли его в Германию. Бежал из лагеря. Добрался до Франции, воевал вместе с партизанами… Снова ранило его… Снова попался немцам. Его допрашивали, избивали… Очнулся он на больничной койке. Огляделся — вокруг одни немцы. Смекнул, что в ихнем лазарете. Ночью сбежал. Его припрятала одна француженка… Да, вот так… Выходила его… К концу войны сын у них родился… Потом Николай вернулся на Родину. Приезжала к нему эта француженка. Я видел ее. Хорошая, добрая женщина. Но у Николая уже была семья, двое детишек… и француженка все поняла, ничего не требовала… А вот года два назад Николай умер… Надо же! Всю войну прошел, столько пережил, все вытерпел, и вот… все же достала война. Раны его сильно мучили… Особенно по весне и осенью… Вот в такую погоду…

Поделиться с друзьями: