Летним днем
Шрифт:
«Значит, вы не хотите с нами сотрудничать?» – сказал он, усаживаясь. Рука его снова скользнула к нераскрытой странице и принялась поглаживать ее.
«Не в этом дело», – сказал я, невольно следя за вздрагивающей под его рукой верхней страницей.
«Или принципы дядюшки не позволяют?» – спросил он.
Я почувствовал, как в нем начинает закручиваться пружина раздражения. И вдруг я понял, что сейчас самое главное не показать ему, что обыкновенная человеческая порядочность не позволяет мне связываться с ними.
«Принципы тут ни при чем, – сказал я, – но каждое дело требует призвания».
«А вы попробуйте, может,
«Нет, – сказал я, немного подумав, – я не умею скрывать своих мыслей, к тому же я слишком болтлив».
«Наследственный недостаток?»
«Нет, – сказал я, – это личное качество».
«Кстати, что это за случай был у вас в университете?» – вдруг спросил он, подняв голову. Я не заметил, как он перевернул страницу.
«Какой случай?» – спросил я, чувствуя, что горло у меня пересыхает.
«Может, напомнить?» – спросил он и рукой показал на страницу.
«Никакого случая я не помню», – сказал я, собрав все свои силы.
Несколько долгих мгновений мы смотрели друг на друга. «Если он знает, – думал я, – то мне нечего терять, а если не знает, то только так».
«Хорошо, – вдруг сказал он и, вынув из стопки чистый лист, положил передо мной, – пишите».
«Что?»
«Как что? Пишите, что вы отказываетесь помогать рейху», – сказал он.
«Не знает, – подумал я, чувствуя, как в меня вливаются силы. – Знает, что во время моей учебы там был такой случай, а больше ничего не знает», – уточнил я про себя, тихо ликуя.
«Я не отказываюсь», – сказал я, слегка отодвигая лист.
«Значит, согласны?»
«Я готов выполнять свой патриотический долг, только без этих формальностей», – сказал я, стараясь выбирать выражения помягче.
Сейчас, когда угроза с листовками как будто миновала, я боялся, как бы разговор снова туда не вернулся. И хотя в момент прямого вопроса я почти уверился, что он точно ничего не знает, сейчас, когда опасность как будто миновала, мне было страшней, чем раньше, возвращаться к этому темному все-таки месту. Я инстинктивно пытался уйти от него подальше, и я чувствовал, что это можно сделать только ценой уступки. «Только за счет возможности прорваться в другом месте, – подумал я, – он уйдет от этого места».
«Нет, – сказал он, и в голосе его появилась сентиментальная нотка, – лучше вы честно напишите, что отказываетесь выполнять свой патриотический долг».
«Я подумаю», – сказал я.
«Конечно, подумайте, – сказал он дружелюбно и, открыв ящик стола, вытащил сигарету и, щелкнув зажигалкой, закурил. – Закурите?» – предложил он.
«Да», – сказал я.
Он вытащил из ящика раскрытую пачку и протянул мне. Я взял сигарету и вдруг заметил, что сам он закурил из другой пачки, более дорогие сигареты. Я чуть не усмехнулся. Он щелкнул зажигалкой, я закурил. Даже в этом ему надо было, видимо, чувствовать превосходство.
Я молчал. Он тоже. Считалось, что я раздумываю. Молчание мне было выгодно.
«Учтите, – вдруг вспомнил он, – наша служба не отрицает материальной заинтересованности».
«А что?» – спросил я. Эту тему я готов был развивать. Надо было как можно убедительней дать ему почувствовать, что я склоняюсь.
«Мы неплохо платим», – сказал он.
«Сколько?» – спросил я, наглея. Надо было и дальше показывать, что ему удалось подавить во мне то, что они называют интеллигентским предрассудком порядочности. В его глазах
появилась как бы некоторая обида за фирму. Кажется, я перехватил.«Это зависит от плодотворности вашей работы», – сказал он. Он так и сказал – плодотворности.
«Нет, – сказал я с некоторым сожалением, как бы прикинув свой бюджет, – мне неплохо платят в институте».
«Но мы вам можем дать со временем хорошую квартиру», – сказал он с некоторой тревогой. Мы уже торговались.
«У меня хорошая квартира», – сказал я.
«Мы вам дадим квартиру в районе с самым надежным бомбоубежищем, – заметил он и посмотрел в окно, – американские воздушные гангстеры не щадят ни женщин, ни детей… В этих условиях мы должны заботиться о кадрах…»
Это была типичная логика национал-социалистов. Американцы бомбят женщин и детей, поэтому надо заботиться о жизни гестаповцев. Около трех часов длилась эта опасная игра, где я должен был показывать готовность пойти к ним, но делать вид, что в последнее мгновенье меня останавливает обывательская осторожность или какое-то другое, далекое от обычной человеческой чистоплотности, соображение. Однажды он чуть не прижал меня к стене, довольно логично доказывая, что, в сущности, я и так работаю на национал-социализм и моя попытка увильнуть от прямого долга не что иное, как боязнь смотреть правде в лицо. Я уклонился от дискуссии. Этот трагический вопрос нередко обсуждался в нашей среде, разумеется, всегда в узком, доверенном кругу. История не предоставила нашему поколению права выбора, и требовать от нас большего, чем обыкновенная порядочность, было бы нереалистично…
Мой собеседник остановился, о чем-то задумавшись. Я разлил шампанское, и мы снова выпили.
– Вы отрицаете героизм? – спросил я невольно.
– Нет, – живо отозвался он, – героизм я сравнил бы с гениальностью, с нравственной гениальностью…
– Ну и что? – спросил я.
– Я считаю, что героизм всегда содержит в себе высшую рациональность, практическое действие, а ученый, отказывающийся работать на Гитлера, будет услышан не дальше ближайшего отделения гестапо.
– Но не обязательно отказывать прямо, – сказал я.
– Тогда отказ теряет всякий смысл, – заметил он, – смысл такого жеста никто не поймет, а образовавшийся с его уходом вакуум, если таковой образуется, более или менее быстро будет заполнен другими.
– Пусть будет так, – сказал я, – пусть его уход не будет никем замечен, для себя, для своей совести он это может сделать?
– Не знаю, – сказал он и как-то странно посмотрел мне в глаза, – я о таких случаях не слыхал… Это слишком умозрительный максимализм, карамазовщина… Впрочем, я знаю, что у вас и на героизм смотрят по-другому…
– У нас считается, что героизм можно воспитывать, – ответил я с некоторым облегчением, возвращаясь к более ясной теме. В последнюю минуту я чувствовал, что он меня не понимает.
– Не думаю, – покачал он головой, – в наших условиях, в условиях фашизма, требовать от человека, в частности от ученого, героического сопротивления режиму было бы неправильно и даже вредно. Ведь если вопрос стоит так – или героическое сопротивление фашизму, или ты сливаешься с ним, – то, как заметил еще тогда один мой друг, это морально обезоруживает человека. Были и такие ученые, которые сначала проклинали наше примиренчество, а потом махнули рукой и стали делать карьеру. Нет, порядочность – великая вещь.