Летняя компания 1994 года
Шрифт:
– Зивка, ну я же шучу, не обижайся, – Ритка заискивающе погладила Зива по рыжей спине, вылезай, давай лучше еще по пивку…Зив недовольно зарычал:
– Водки… И пельменей, – вылезая из-под стола.
Пожилой городской сумасшедший – поэт и переводчик Илюша
Бокштейн6 прилетал к Рите почти каждый вечер. Сперва он тихо чирикал, прыгая по крыше и склевывая вымоченные в молоке хлебные крошки, потом скакал по подоконнику, ждал терпеливо, когда Ритка заметит его и отодвинет антикомариную сетку. Когда проникал, наконец, в комнату, – утопал в продавленном, таком огромном по сравнению с его крошечным, горбатым тельцем
– В лагере меня очень любили, очень. Меня сразу определили в придурки, в юродивые, и разрешали общаться со всеми даже с теми, с кем остальным общаться западло, поэтому у меня были очень интересные собеседники среди оуновцев и прочих изменников Родины и фашистов – и среди сионистов и сектантов. Там были только политические. А спас меня и вытащил оттуда лазаретный наш доктор. Он сначала меня от работы освободил, а потом и вовсе вытребовал для меня инвалидность и досрочное освобождение, дай ему Бог здоровья: наверное помер уже.
Илью посадили во времена "оттепели", после того, что он прочитал в Москве возле памятника Маяковскому двухчасовую лекцию "Кровавое шествие коммунизма по Европе". При всем своем очевидном для всех сумасшествии (Илья страдал водобоязнью и не мылся никогда – и это в душном климате Тель-Авива), он обладал блестящей памятью и энциклопедическими знаниями в разных областях. Иногда он часами читал Красовицкого и других своих андерграундных любимчиков, или собственные переводы из Лорки, иногда рассказывал об архитектуре
Тель-Авива периода Баухауза, и так увлекался своими рассказами сам, что забывал о том, что уже скоро 12 ночи, а Ритка работает далеко и вставать ей очень рано. А ей было просто очень жалко этого несчастного калеку, этого счастливейшего из безумцев, абсолютно уверенного в собственной поэтической гениальности – небожителя, воспарившего над бытовым, заземленным укладом современной ему жизни.
Когда же он, наконец, вспоминал, что ему пора домой, и воробьем вылетал в окно, растворившись в черном тель-авивском небе, Ритка долго еще проветривала комнату, с ужасом глядя на часы. Однажды
Бокштейн прилетел некстати, ну, просто совершенно не вовремя: Ритка гонялась по квартире со шваброй за шустрым, взъерошенным черным котом в пылу очередной ссоры с изменником Сашей, который, вздыбив шерсть, прижав уши и оскалившись, шипел на швабру из под диванных развалин. Увидев воробья на подоконнике, Ритка, распатланная, совершенно взмокшая от безуспешной охоты за неверным животным мерзавцем и от слез бессильной ярости, тряся телесами под расстегнувшимся халатом, быстро задвинула сетку перед самым клювом
Ильи, а потом рухнула в покосившееся кресло и зарыдала.
Карабчиевский, крадучись и прижимаясь к полу, вылез из своего укрытия, и, урча, стал подлизываться, ластиться. В общем, только глубокой ночью, гладя длинные Сашкины волосы, разметавшиеся по подушке, Рита вспомнила, что обидела божьего человечка. А воробей больше не прилетал. Никогда.
_
– Нет, так не годится, – сказал Зив, дочитав до этого места.
–
Из всего этого следует, что в Тель-Авиве в середине девяностых кроме русских поэтов никого не было. А где же сабры, марокканцы?_7_
Потом инженеры, программисты всякие: Или наемные рабочие – негры, поляки, румыны. Ведь столько было всякого зверья. Мы с Усатым, например, все время разыгрывали на работе нашего напарника – румына
Гезу. Упакуем дохлую собаку или кота, потом я Гезу отвлеку на мгновенье, а Перлин в животное такого же вида
и окраса перевоплощается и давай на румына нашего шипеть или лаять, тот пугается – смешно так. А когда мы ему секрет фокуса объяснили – уволился.– Даже в компании были не только поэты. Например, Полковник, – напомнил Аркадий.
Верно. Полковник, он же Володя Шидловский, был красавчиком и удивительным баловнем судьбы, с военной выправкой, с деревенским здоровьем и говорком. Он умудрился найти высокооплачиваемую работу на кабельном телевидении через три месяца после приезда – без иврита, и жениться на своей квартирной хозяйке, симпатичной сабре с корнями из "самого Парижу", куда Полковник с большим удовольствием регулярно ездил к теще на блины. Даже когда он попал в аварию на своей новенькой "Хонде" и серьезно повредил мениск, его успешно прооперировал заезжий американский хирург, с мировым именем, случайно оказавшийся именно в это время в больнице со специальными консультациями.
Однажды на глазах у изумленной компании, неподалеку от кафе, герой-афганец нашел портмоне без опознавательных знаков, в котором лежало две тысячи шекелей. В Израиль Шидловский попал через черный ход, так как евреем не был отродясь, скорее был антисемитом. Он рассказывал несколько альтернативных версий своего прибытия в обетованную землю, его воинские звания менялись в зависимости от значения для человечества очередного его героического поступка, плавно переходящего в подвиг, на границе Кувейта с Мадагаскаром или
Кореей. Короче говоря, Полковник тоже был поэтом – по сути, а не по формосодержанию. Многие его россказни давали толчок к написанию наротивных текстов. Межурицкий, например, несколько рассказов накатал на полковничьи сюжеты, а Хаенко – целую повесть.
Ничего не писала и Зойка-жирафа. Да и как она могла писать, имея стопроцентную инвалидность по зрению. Эта высокая, даже длинная, раскосая красотка, бывшая художница, будучи почти незрячей, умела вести себя так, что ее слепоты не замечали и не чувствовали окружающие. Зойкиной энергией можно было бы отапливать и освещать районы Крайнего Севера. На веселье у нее было безошибочное чутье. У
Зойки был звездный роман с Эдиком Белтовым, который был старше ее лет на двадцать и свободно проходил у нее под локтем, но вскоре она бросила Эдика из-за юного безумца – художника Мишки Левинштейна, которого сама могла бы усыновить. Впрочем и его она не долго любила.
Вышла замуж за преуспевающего альтернативного врача, который безуспешно пытался вернуть ей зрение, а Белтов долго еще был подавлен, переживал. Колоритной фигурой был и косматый безработный бомж Леня по кличке Молчун из Питера, бывший врач-гематолог, глубоко подкованный литературно и философски. У этого беззубый рот вообще не закрывался. Говорил он, брызгая слюной, очень громко и без интервалов, возражать не давал, повторяя одно и то же слово быстро по пять-шесть раз, чтобы паузу заполнить. Вокруг него кучковалась кафешная молодежь. Был еще один Леня – Испанец. Действительно испанец по матери, бывший летчик, бросивший небо после серьезной аварии. Мать увезла его в Испанию, в тринадцатилетнем возрасте, потом он закончил летную школу под Парижем. Этот Леня, обладающий вопиюще-еврейской внешностью, потрясающе пел испанские народные песни, жаловался женщинам с красивыми ногами на импотенцию и был полиглотом. Казалось, что Испанец все языки знает. Так оно и было. В миру он был владельцем грузового бизнеса с приличной прибылью, но из-за серьозных долгов жил и выглядел более чем демократично.