Летняя практика
Шрифт:
Писать ли про то, что слухи эти нарочно пущены? Чтоб, значится, ворог гадал, где ж нас встречать хлебом и солью, да метался меж Бережками злополучными да Бродами, которые тоже деревенька немалая, а ныне, чуется, и больше прежнего стала, приветивши сотню-другую стрельцов.
Нет, не буду.
Бабке оно без надобности, а попадись письмецо в чьи руки, так с меня ж за длинный язык и спрошено будет.
Ехать нам ужо через три денечка. Сперва-то разом пойдем, с целительницами, стихийниками и некромантусами нашими, которые заради этакой оказии из подвалов своих повыползли,
Зевают во всю ширь и норовят на ходу придремать. Один и вовсе брел, брел, на стенку набрел, лбом в нее уткнулся и придремал, сердешный. Целительницы-то сперва его обходили, а после одна, зело сердобольная, шальку свою на плечи набросила.
Суета вокруг стоит, аккурат как у нас перед ярмаркой. Люд туды-сюды шастает, подводы грузятся…
Архип Полуэктович матюкается предивно, но больше не на нас, а на человечка лысоватого и хмурого. Эконом Акадэмии, как и многие прочие, был скуповат и хитроват. Мнится мне, что без этаких свойств из человека вовсе эконома не сделать.
Он хмурился.
И причитал, что мы, сиречь студиозусы, вводим его и всю Акадэмию в немыслимое разорение, еще немного – и вовсе по миру пустим со своими практиками.
И лошадь нам выдай.
И круп всяко-разных. Ведро. Котелок. Утвари по списку, Архипом Полуэктовичем всученному. А главное, выдали оный список мне, велевши все стрясти в точности. Я и трясла, как умела. Эконом же вздыхал и слезу пустил однажды, подсовывая мне вилки кривоватые, дескать, других нетушки и вовсе не в прямоте счастье. А ложки и вовсе сверленые, чтоб, значится, не крали. Как же этими сверлеными суп есть, он не сказал, верно, вовсе был против того, чтоб студиозусы ели и продукты казенные тем переводили.
Вот и сражались мы за каждый мешок.
А главное, что по норову своему паскудой редкостной будучи, эконом все обмануть норовил. То гречи недосыпет. То пшенку подсунет позапрошлогоднюю, которая уже и с запахом прели, и мышами поетая крепко. То сальце с прозеленью, которую всего-то и надобно, что тряпицей отереть. Котлы битые, а то и колотые, одеяла – драные… Но я науку вашу, сердешная моя Ефросинья Аникеевна, памятуючи, каждое одеяльце пощупала, не поленилась в мешки заглянуть, перевесить и крупы перетрясти с тем, чтоб вовсе негодные в Акадэмии оставить.
Эконома местечкового этакая прыть моя вовсе не радовала. Он кривился. Хмурился. Кричать на меня принимался, что, дескать, возюкаюсь и его от дел важных отрываю, что окромя нас на нем еще семеро групп, серед которых некромантусы, а им, помимо одеял и крупов, еще надобно всякого прочего выдать.
Ножей там жертвенных.
Свечей сальных, катаных. Волосьев девичьих. Кровей…
Думал, напугает. Не на ту напал. И некромантусы, которые за спиной моей стояли печальные да тихие, меня нисколечки не пугали. Ждут? Так и подождут. Вона, им ожидание не в тягость, стоят и дремлют, что кони, на ногах… Чему их там такому учат, что с этой учебы они на ходу спят-то?
Два дня я, Ефросинья Аникеевна, с этим экономом мучилась, пока он, закричавши голосом дурным, что, стало быть, я есть ему от самой Божини наказание за грехи прошлые, в волосья себе не вцепился. А тех волосьев у него не так чтобы много осталось. И не от Божини я, но от наставника нашего с поручением. Так я ему и ответствовала. А что заставила заячьи хвосты в том меху пересчитать, так он же ж у меня их взад не мешком принимать станет, а поштучно. И ежель пары-другой недосчитается, то не простит. Нет уж, все по списку мы с ним вместе проверили и перепроверили.
И ложки у него нормальные сыскались.
И одеяла.
И котелки с прочей утварью. От устатку он мне еще соли с полпуда отсыпал, и хорошей такой, крупного помолу, зерняной. Она на рынке по три серебряных за пуд идет.
Перышко я отложила.
Вот же диво. Вроде и привыкла ужо писать – что лекции, что рефераты, а все одно пальцы негнуткие, упрямые. Попишешь – и надобно шевелить, чтоб кровь по ним пошла. А письмо… Не о том бы мне писать, не об экономе и соли. Если по правде, то в тереме моем хватило б и котелков, и одеял, и круп всяких. А чего не хватило – рынок близехонько, там и сыскалось бы. Чай, не сбеднели б мы, сами себе припасы справивши, но…
Написать бы, что скучаю зело.
По дому нашему. По яблонькам, которые перецвели. По Пеструхе и двору… Косили ль траву? Косили, верно, да… Все одно не каждую неделю, а стало быть, поднялась она, забуяла, особливо крапива у дальней межи. Эту крапиву бабка специательно не выводила, чтоб было с чего щец наварить. С крапивы-то они хорошими выходили и пользительными. Малина, мыслю, тоже разрослась, недраная. А забор чинить надобно было еще прошлым годом. Огород… кто его садил?
Хата за зиму отсырела, обиделась, что бросили без пригляду. Она и так без крепкой мужской руки едва-едва держалась. Арей забор поставил бы. И наличники подтянул бы провисшие. С полом сладил бы скрипучим. А еще крышу перестлать бы…
Вернусь ли я когда?
Увижу ль бабку, которая, мнится мне, краску с лица поистерши, постареет… Я без нее скучаю. А она как? Вспоминает ли меня? Чтоб не словом гневливым, как сославшую ее, боярыню, в Барсуки какие-то, но как свою Зославушку, которую на коленях баюкала да от болячек детских выхаживала?
Ох, боюсь…
А еще, любезная моя Ефросинья Аникеевна, надеюсь я, что свидимся мы вскорости. Практика наша хоть и положена, а длится все одно три седмицы, после ж нас всех по домам отпустят, чему я премного рада. Надеюсь, что тогда-то и перемолвимся мы словом, поплачемся обо всем, по-своему, по-бабьи, да и обнимемся, друг друга простим за все…
Всхлипнула я.
И платочком глаза отерла.
А после сыпанула на пергамент песочку мелкого, чтоб скорей, значит, просохли чернила, да бумагу эту стряхнула. Запечатаю сургучом, колечком приложу, оттиск оставляючи, и хоть не родовое у меня колечко, не намагиченное, которое печать неразламываемой сделает, а все красивше.
Выехали мы на семый день.
А уж как выезжали… Небось вся столица сбеглась на этакое диво поглазеть. Про царевичей-то ведали, что учились они и цельный год проучились, помудрели…
Ну, как помудрели. Еська небось ежели чудом каким и доживет до седых волос, да при том мудрости навряд ли прибавит. Но народу о том говорить неможно.
Неполитично сие.
Значится, сперва загудели трубы медные числом с две дюжины. Под воротами загудели, воронье окрестное пужая. И взвились черные стаи, закружили с карканьем. В толпе-то, мыслится, разом сыскались бабки, которые в том дурной знак узрели. Да только какая ворона, себя уважающая, на месте при этаком гвалте останется?