Лето Господне
Шрифт:
– Да сде-рживай… лешья голова!.. – с криком выпрыгивает из санок Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за нами. – Сворачь!.. сворачь, те говорю!.. Го-споди, греха с ими, чумовыми… пьяные, одурели!..
И все несутся, несутся порожняком за льдом…
– Пронесло… – воздыхает Горкин и крестится, – слава те, Господи. Долго ли голову пробить оглоблей… вот как брать-то тебя!.. Я-то знаю, чего бывает… спешка, дело горячее. Спасибо Кривая сама свернула под бугорок… старинная лошадка, зна-ет… А на Чаленьком бы поехали… он бы сейчас за ними увязался, тут бы и костей не собрать… ишь раскат-то какой наездили!
Навстречу, хрупая по хрустящим льдышкам, вытягивают в горку возки с ледком. Спокойные мужики, в размашистых азямах хрустко ступают
– Ну, как, Степа?.. – окликает Горкин знакомого воробьевского мужика. – Оборачиваете без задержки? Ледоломы-то поспевают ледок давать?..
– Здравствуй, Михал Панкратыч! – говорит мужик. – Теперь по-шло: обломал их Василь Василич, а то хоть бросай работу. Так взялись – откуда что берется… гляди, сколько наворотили!..
– Один одно плетет, другой – другое, вот и пойми их! – дивится Горкин. – Ишь, по ледовине-то… валы льду! А тот говорил – нечего возить. Сейчас разберем дело.
Привязываем Кривую к столбику, к сторонке от дороги, и бредем по колено в снегу к сторожке. Нас не видно: окошко сторожки на реку. Из железной трубы сыплются в дыме искры – здорово растопил Денис. Горкин смотрит из-под руки на чернеющую народом ледокольню: выглядывает, пожалуй, Василь Василича.
– Нет, не видать… – говорит Андрейка, – в сторожке греется.
– Гре-ется… – в сердцах говорит Горкин, голос его дрожит, – хо-рош приказчик! Народишко без досмотру… покажем ему сейчас гулянки. Знает, что нездоров хозяин, вот и… и поста не боится, что хошь ему! И Дениска за бабами не смотрит, корзин не считает… – мой себе! Хороши, нечего сказать!..
Входим в сторожку. Железная печка полыхает с гулом, от жара дышать нечем. За столиком из досок на козлах сидит пламенно-красный Василь Василич, в розовой рубахе, в расстегнутой жилетке; жирные его волосы нависли, закрыли лоб, а мутный некосой глаз смотрит на нас в упор. Перед печкой, на куче щепок и чурбаков, впривалку сидит Денис, тоже в одной рубахе, и пробует гармонью. На столике – закопченный чайник, – «ишь, бархатный у меня чайничек!» – бывало, хвалил Денис, – пупырчатые зеленые стаканчики, куски пирога с морковью, обглоданная селедка, печеная горелая картошка и грязная горка соли. А под столиком, в корзинке-колыбельке, – четвертная бутыль зелена вина.
– Молодцы-ы… – говорит Горкин, тряся бородкой, – хорошо празднуете… а хозяйское дело само делается?.. а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!
Денис вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает по нем черной лапой, словно счищает грязь, и кричит во всю глотку:
– Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. во подгадали ка-ак!.. Амененник нонче я… с ан-делом про-здрав-ляюсь… п-жалуйте пирожка!..
Василь Василич поднимается грузно, не торопясь, икает, распяливает на нас мутные глаза – не понимает будто. Сипит, едва ворочает языком: «Сколька-а?..» – лезет под полушубок, на котором сидел, роется в нем, нашаривает… – и вытаскивает из шерсти знакомую мне истрепанную «книжечку-хитрадку», где «прописано все, до малости». Там, я знаю, выписаны какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки, кочережки, молоточки… – но что это такое, никто, кроме него, не знает. И Горкин даже не знает, говорит: «У него своя грамота-рихметика». Мы молчим, и Денис молчит, смахивает с чурбашка и все пришлепывает. Василь Василич слюнит палец и водит что-то по книжечке…
– Сколька-а?.. А вот, Панкратыч… – говорит он с запинкой, поекивает, – та-ак, кипит… хороший народ попался… не нахвалюсь… самоходом шпарют… не на…нарадуюсь!.. Сушусь маненько, со-хну… у огонька… ввалился утресь по саму шейку… со-хну!.. До обеда за два ста возков свезли, без запину… так и доложи хозяину… во как! Был, мол, запор… пошабашили, с-сукины коты, прижимали… завиствовали, скажи… «ледовозам сусла, нам по усам!..». В точку привел, Панкратыч… А… для аменин Денис меня угостил, а я дела не
забываю… я хозяйское добро… в воде не горит, в огню не тонет! Во, гляди, Панкратыч… – тычет он в кривые штучки обмороженным сизым пальцем, – в-вот, я-ственно… двести се-мой возок… за нонче, до обеда!.. А все-навсе… тыща… и триста сорок возков. Два-три дни – и шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч… потому я… от со-вести!..Горкин ни слова не говорит, велит мне идти с собой на ледокольню, а Андрейке забрать ломок и тоже идти за нами.
– Осе…рчал!.. – вскрикивает Василь Василич и всплескивает руками. – Ну, за что? за что?!
Он так жалостно вскрикивает, что мне жалко. Слышу на выходе, Денис ему отвечает, и тоже жалостно:
– Ни за что!..
Горкин и на меня сердит: ведет за руку по выбитой на снегу кривой тропинке и чего-то все дергает. Чего он дергает?.. И ворчит:
– Да иди ты, не дергайся!.. Чисто крот накопал, куда ни ступи… позадь меня, сказываю, иди, не тормошись… в прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь, накопал-понапробивал, на самой-то на тропке, и вешки-то не воткнул, дурак!..
Теперь я вижу: пробиты лунки во льду, чуть ледком затянуло только. Спрашиваю, что это.
– Ры-бку Дениска на «кобылку» ловит, нет у него делов! Да не оступись ты, за мной иди!..
– На какую кобылку?..
Мы выходим на ледокольню.
Тянется темная полынья, плещется на ней «сало», хрустяшки-льдинки. Вдоль нее, по блестящей, будто намасленной, дороге туго ползут возки с сизыми ледяными глыбами. По встречной дороге, рядом, легко несутся порожняки-простянки с веселыми мужиками. Кричат нам: «Йей, подшибу, сворачь!..» Пьяные мужики? Лица у них все красные, как огонь, иные на санках пляшут. Горкин трясет бородкой, повеселел:
– Горшановское-то играет!.. А ничего, дружно работают молодчики.
Подходим к самому ледоколью. Повсюду слышно, как тукают в лед ломами, словно вперегонки, в сверканье отбрызгивают льдышки; хрупают под ногой хрусталики. Горкин и тут все не отпускает: склизко, хоть до черной воды шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая от мелких льдинок, поплескивает о край – дышит. Горкин так говорит.
– Михал Панкратычу почет… с пра-здничком!.. – кричат знакомые мужики с простянок и все-то гонят.
По краю полыньи потукивают ломами парни и бородатые. Все одеты во что попало: в ватные кофты в клочьях, в мешки, в истрепанные пальтишки, в истертые полушубки – заплата на заплате, в живую рвань; ноги у них кувалдами, замотаны в рогожку, в тряпки, в паголенки от валенок, в мешочину – с Хитрого рынка все, «случайный народ», пропащие, поденные. Я спрашиваю Горкина:
– Нищие это, да?
– Всякие есть… и нищие, и «плохо не клади», и… близко не подходи. Хитрованцы, только поглядывай. Тут, милок, и «господа» есть!.. Да так… опустился человек, от слабости… А вострый народ, смышленый!..
Он спрашивает степенного мужика в простянках, много ли нонче вывезли. Мужик говорит, закуривая из пригоршни:
– Да считал давеча… артельный наш… за три ста пошло. А кругом – за тыщу за триста перевалило, кончим в два дни… ишь, как бешеные нонче все! гляди, хитрованцы-то чего наворотили… как Василь-то Василич их накалил… уме-ет с ими!..
Я теперь вижу, как это делают. У края ледовины становятся человек пять с ломами и начинают потукивать раз за разом. Слышится треск и плеск, длинная льдина начинает дышать – еле приметно колыхаться; прихватывают ее острыми баграми, кричат протяжно: «Бери-ись!.. навали-ись!..» – и вытягивают на снег, для «боя». Разбивают ломками в «сахар», нашвыривают горкой. Порожняки отвозят. И так – по всей полынье, чуть видно.