Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лето на улице Пророков
Шрифт:

— Ты наверняка его знаешь, — сказал мне один из однополчан, стоявший рядом и, как видно, заметивший мой продолжительный взгляд в том направлении.

Когда я высказал предположение, что это один из врачей, он улыбнулся и сказал, что это не врач, а священник, и не просто священник, а еврейский христианский священник. Откуда ему это известно? А дело было так: некоторое время назад он прочел в газете объявление, в котором больница имени Хансона обращалась к читателям с просьбой пожертвовать книги для больных. Он собрал несколько книг из своей библиотеки, не являвшихся ни книгами по экономике, ни книгами по статистике, то есть те книги, в которых он не нуждался по работе, и принес их в больницу. Сестра, встретившая его, была шведской монашкой и не говорила на иврите, но при виде книг сообразила, в чем дело, и провела его к священнику, ответственному за душевное благополучие больных, сказав этому священнику несколько слов на их языке. Тот ответил ей и, просматривая полученные книги, обернулся к нему и стал, к его изумлению, благодарить его на чистейшем иврите. Пожертвованные им книги были в большинстве своем переводами романов — английских, американских, французских и русских, и среди них затесался также перевод книги про дзен, немедленно привлекший внимание этого священника, пекшегося о прокаженных в среде братьев наших — сынов Израиля — и говорившего на иврите лучше любого из них.

Полистав

книжку и бросив несколько замечаний о сходстве верований Дальнего Востока и христианства, священник заметил изумление жертвователя и, не дожидаясь вопросов, поведал ему, что он еврей и уроженец Старого города. В детстве он учился в начальной йешиве реб Аврэмле, а потом в йешиве рава Кука[55] и остался таким же евреем, как и был, и единственной произошедшей в нем переменой было то, что он прозрел и ему открылась правда об истинном нашем мессии Йешуа из Назарета.

Мне Йешуа из Назарета представлялся человеком добросердечным и сострадательным ко всякому страждущему и болящему, желавшим блага каждому человеку и стремившимся спасти всех угнетенных и отверженных, униженных и оскорбленных, как о том написано в книге Нового Завета — единственном прочитанном мною источнике сведений о его жизни. Из написанного в этой книге я не почерпнул сколько-нибудь внятной картины его отношения к женщине и супружеской жизни, а крупицы высказываний, попадавшихся мне там, не всегда были мне по нраву, но тем не менее сердце мое прикипело любовью к этой большой душе, мятущейся и страждущей в своей великой любви и милосердии. В этой страстной любви и милосердии, в ненависти ко всяческим институциям и устоям, а в особенности к религиозным, с их чиновниками, самой своей сущностью умерщвляющими дух святости, продолжая соблюдать внешнюю форму слова Божьего, он виделся мне продолжателем древней традиции всех наших истинных пророков. Поскольку я не знаком со всеми разновидностями христианских церквей и писаниями их святых и основоположников, мне не было понятно, на чем основывают они свою связь с пророком Йешуа, тем более что всякая власть, а особенно религиозная власть на этом свете, казалась мне по сути своей противоречащей личности и смыслу жизни и смерти Йешуа. Об этом я собирался поговорить с доктором Шошаном, когда, стоя на кухне, наливал ему стакан чаю, испытывая чувство изумления перед всем происходящим и перед удивительными путями временных явлений — ведь в тот день, когда проходил тренировочный сбор, я не знал, что черный силуэт, погруженный в оранжевое, как живая мякоть апельсина, закатное небо, — силуэт библиотекаря из дней моего детства, который еще явится ко мне в один прекрасный день, благодаря ошибке в адресе собственного нового дома, не помня меня со времен своей службы в библиотеке и не зная, что силуэт его спины вписался в картину чудного мгновения моей жизни, выпадающего из потока времени.

Неся чай с кухни в комнату, я думал побеседовать с ним об этом, не только потому, что тема эта интересовала меня сама по себе с человеческой точки зрения (ведь человек по имени Йешуа интересовал меня именно как человек, так же, как интересовал меня и человек Моисей, и человек Будда, и человек Бодхидхарма, и человек Магомет, безотносительно к истинности принесенных ими в мир верований), но и потому, что полагал, что в силу своих знаний доктор Шошан будет полон горячего желания высказаться на эту тему. Но когда я вошел в комнату и уселся напротив него, наша беседа вошла в иное русло. Поскольку я начал со своих детских воспоминаний, он стал делиться со мною воспоминаниями собственного детства с живостью и со все возрастающим озорством, между приступами мучительного кашля и клокотания в груди. Непомерные переживания причиняли ему в детстве собственные пейсы, отказывавшиеся завиваться. Чем гордились в те дни мальчишки из хедера в Старом городе? Понимайте так: локонами своими, завивающимися во всем великолепии и прелести, и всякий, чьи пейсы извивисты более, достоин хвалы. У него же, как и ныне, волосы были прямые и желтые, как солома, и пейсы, спускавшиеся по прямой с обоих его висков, категорически отказывались виться, хотя он целый день, изучая Пятикнижие с комментариями Раши, завивал их пальцами с величайшим усердием. Позор прямых пейсов не оставлял его и тогда, когда он подрос и поступил в йешиву рава Кука. Начав учиться в йешиве, он узнал секрет (от кого, он уже точно не помнил, но возможно, что от Гавриэля Луриа, бывшего тогда его лучшим другом), что хмельной напиток, именуемый светлым пивом, способен завивать волосы. Каким же это образом? Кончики пальцев окунают в блюдце и, пока с них стекает пиво, завивают ими непокорные локоны. И хотя так он и делал три раза в день, утром, днем и вечером, но и пиво ему не помогло, за великие его грехи, и не смогло перевоспитать его белобрысые пейсы.

Излагая свои воспоминания, он посмеивался над всеми глупостями, которые огорчали его в детстве, и смех его, отблескивавший ребячливой шаловливостью и придававший детское выражение лицу стареющего человека (как на фотографии, где два снимка — мальчишки и старика — оказались снятыми на один кадр, один поверх другого, и в один момент она выглядит фотографией старика, превратившегося в мальчишку, а в следующий — снимком внезапно постаревшего мальчишки), этот его смех прерывало клокотание удушья с приступами кашля, захлебывавшееся в платке и стиравшее с изможденного, краснеющего и бледнеющего попеременно лица черты детства с его веселостью и озорством.

Он сам рассказал мне (а я знал об этом уже от статистика, пожертвовавшего книги для библиотеки), что два года назад в процессе тяжелой, сложной и опасной операции в Амстердаме ему удалили одно из легких, в котором развилась злокачественная опухоль. Теперь у него оставалось только одно легкое, и вот до него тоже добрался неизлечимый недуг. Так же как перед той операцией он знал, на что идет, так и теперь знал, что означают приступы удушья и кровохарканья, и тем не менее, как только ему легчало после этих приступов, улыбка возвращалась на его лицо, и он снова объяснял мне, что его состояние улучшается и что за две-три недели он окончательно излечится от «этой проклятой простуды», причем делал он это в искренней и полной вере, отчетливой не менее, чем знание, что дни его сочтены.

Но и когда ему легчало, его задыхающийся хриплый голос размягченно пришепетывал, словно пытаясь подсластить заветную тайну, и пальцы рук, возвращавших платок в карман, сжимали маленькую книжечку, которую требовалось перевести на иврит, словно пальцы оперной певицы, сцепленные будто бы в трепете мольбы вокруг свечи, освещающей ей путь во мрак темницы, в которую она безвинно отправляется, в то время как на самом деле старательное сцепление мышц рук и груди помогает ее горловым мышцам достичь верхних нот. Но в отличие от этой певицы его руки были сплетены неосознанно и безо всякого театрального умысла и если и помогали ему извлечь что-либо из сжатого горла, то это был голос, не способный вызвать своими звуками наслаждений. Уже и в лице его стали заметны признаки усталости, и он вернулся к вопросу о переводе. У меня не было тогда ни времени, ни желания переводить

биографию Кальвина на иврит, и он не пытался открыто уговаривать или торопить меня. Он только передал мне книгу, чтобы я почитал ее в свободное время и высказал ему свое мнение после прочтения.

— У нас есть время, — сказал он мне, уходя, — и ничто нас не подгоняет.

Выйдя проводить доктора Шошана, я услышал, как мальчик, несущий под мышкой скрипку, шепчет своему товарищу по музыкальной академии:

— Видишь? Это миссионер.

Как мог я, мальчишка, бежавший по Абиссинской улице с книжкой в руке, чтобы обменять ее в библиотеке Бней-Брит, вообразить себе, что человек, казавшийся неотъемлемой частью библиотеки, так же, как запах старинного дерева ее полок и как ее читальный зал, что этот маленький очкастый библиотекарь, словно созданный быть библиотекарем, и не просто каким-то там библиотекарем, но библиотекарем именно этой единственной библиотеки, что этому самому человеку предстоит выглядеть прирожденным миссионером в глазах других мальчишек, другого поколения, с другой улицы, в другие дни нашего времени? Не было ни малейших оснований подозревать этого мальчика в том, что он получил дома какое-либо религиозное воспитание, ведь это был сын того самого статистика, рационалиста, для которого праздники и субботы наступали только для того, чтобы посадить жену и сыновей в машину и отправиться на прогулку. В этом он не отличался от всех детей этой улицы, учившихся с ним вместе в школе, где его мать была директрисой, потому весьма удивительно, от кого мог он научиться опасаться миссионера. Не знаю, понимал ли мальчик точный смысл слова, которое он сообщил товарищу, и в чем особенность называемого этим словом человека, но по его взгляду и тону голоса без всякого сомнения было ясно, что мальчик чувствовал: тот, кому душа дорога, пусть держится от миссионеров подальше.

Мальчик со скрипкой прошел мимо нас вместе со своим товарищем, и, к моему облегчению, доктор Шошан не обратил внимания ни на него, ни на его замечание, которое могло, как мне тогда казалось, задеть больного. Насколько я ошибался в этом своем чувстве, я убедился уже на следующий день, когда снова встретил доктора Шошана, выходя за калитку нашего дома, и он присоединился ко мне и стал в разговоре с заметным удовлетворением предаваться воспоминаниям обо всех тяжких поношениях и оскорблениях и всех великих испытаниях, которые он вынес и претерпел на своем веку во имя своего спасителя. На этот раз его речь не прерывали приступы кашля и удушья, и казалось, что он был прав, когда накануне объяснял мне, что состояние его улучшается и что он должен выздороветь от «этой проклятой простуды», хотя благоприятные перемены все еще не коснулись его голоса, остававшегося глухим, севшим и пришепетывающим. В своем сшитом по мерке и тщательно отутюженном костюме, осанистый и с бодрой походкой, он больше напоминал преуспевающего английского бизнесмена, служившего в молодости офицером в армии Его Величества, чем носителя веры, служившего в молодости в библиотеке Бней-Брит. Улучшение его физического состояния, ясная погода и хорошее настроение объединились, как видно, чтобы разомкнуть оковы забвения и вывести ему на обозрение образы воспоминаний, способных взбудоражить вспоминающего картинами прежних дней, в которых действует он сам, единственный и неповторимый, несущий в сердце своем пламя истинной веры, вопреки темной толпе, невежественной и жестокой, презирающей его, глумящейся над ним и готовой его растерзать. Ведь именно это и произошло с ним несколько лет назад, после того как он прочел объявление о большом митинге протеста против миссионеров, назначенном в центральной синагоге квартала Зихрон Моше. Он, конечно, знал, что, придя на этот митинг, уподобится Даниилу, входящему во львиный ров, но ожидающая его опасность не освобождала от исполнения долга, призывавшего защитить апостолов истинной веры, и ему ни на миг не приходило в голову уклониться от него. Как только узрели его собравшиеся в синагоге, так немедленно, не дав ему и пикнуть, начали плевать ему в лицо, оскорблять и поносить его имя и даже поднимать на него руки, норовя ударить для верности в обе щеки, как в правую, так и в левую, сбить с носа очки и разорвать пиджак. После того как очки были сбиты и растоптаны грубыми ногами вплоть до превращения линз в стеклянную пыль, он уже не видел ничего и никого и не мог пробраться к выходу, так что не найдись там один сердобольный христианин, который помог ему спастись от бесчинствующей толпы и выскочить на улицу, кто знает, каким был бы его конец… И кто же более всех прочих клял его и ругался над ним? Понимайте так: как раз реб Ицхок, в детстве учившийся вместе с ним в хедере реб Авремле, тот самый дурак набитый Ицик, который и в детстве был бестолковым, и с годами не поумнел, тот самый невежда и тупица, до сего дня не умеющий разобрать простейший лист Гемары[56]. Да и как можно требовать от человека, который в жизни не смог одолеть главы Пятикнижия с комментариями Раши и не понимает смысл слов в молитвеннике, чтобы тот открыл Гемару и разобрал в ней простейшую проблему?

— Но, в сущности, — продолжает доктор Шошан своим глухим слабым голосом, — нет ничего удивительного в том, что именно он проявил такой крайний воинственный фанатизм, ведь для того чтобы быть настоящим фанатиком, неважно чего — коммунизма, капитализма, буддизма, правого и левого крыла «Тружеников Сиона», психоанализа или Шулхан-аруха[57] — человек должен обладать изрядной долей тупости, если не сердечной, то хотя бы умственной.

Этот тупица и после того, как он вырвался из синагоги, продолжал плевать в его сторону и выкрикивать поношения. Там оказался доктор Морнинг-Роуз, американец и один из пастырей пресвитерианской общины, его добрый приятель еще со времен теологической семинарии, который собирался немедленно вызвать посла Соединенных Штатов, устроить страшный шум в Израиле и в Америке и отдать под суд реб Ицхока и прочих бесчинствовавших преступников, но он, доктор Шошан, умолил его этого не делать, оставить их в покое и обо всем позабыть.

Доктор Шошан украдкой бросил на меня взгляд сбоку, сквозь очки, чтобы проверить, какое впечатление произвела на меня эта история Даниила в современном львином рву, и я ответил изумленным взглядом этому человеку, носившему свой близкий конец в единственном оставшемся легком, хотя в душе удивлялся не жутким львам, растерзавшим его очки и даже наградившим его порцией пощечин, не самому Даниилу, обнаружившему в стае львов одного, учившегося с ним вместе в хедере, и еще одного с истинно христианским сердцем, но тому презрению, которое снискал у христианского миссионера реб Ицхок, еврейский страж города, тем, что был неспособен одолеть лист Гемары.

Презрение это не было исключительным достоянием невежественных праведников вроде реб Ицхока. Упомянув своего приятеля, доктора Морнинг-Роуза, собиравшегося вызвать ему на помощь правительство Соединенных Штатов, доктор Шошан добавил с оттенком снисходительности:

— Добросердечный человек, но невежда и неуч, каких свет не видывал. Не могу понять, как мог Американский пресвитерианский конгресс послать в Святую Землю человека, который в жизни не читал «Institutio Christianii Religioni» в оригинале и не понимает, в чем различие между святым Августином и Фомой Аквинским в вопросе предестинации и в чем величие вклада Кальвина в этот вопрос.

Поделиться с друзьями: