Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лето на улице Пророков
Шрифт:

По поводу возраста «старого сефарда», как обыкновенно именовала его ашкеназская жена, в порыве гнева предпочитавшая титул «старый турецкий развратник», а также и по всем прочим вопросам обнаружились разногласия между нею и ее соперницей, а также остальными членами его семейства. Яффская жена говорила (и Гавриэль доверял именно ее словам), что старик преставился в возрасте восьмидесяти девяти лет, в то время как иерусалимская жена, мать Гавриэля, уверяла всех и каждого, что ему исполнилось сто лет года за два, а то и за три до того, как покинул он сей мир. Сам Гавриэль не знал точного возраста своего родителя и годы спустя говорил мне, что мать его вечно имела склонность преувеличивать разницу в летах между собою и мужем и что, надо полагать, все годы, вычтенные из собственного возраста, прибавляла к мужниному. С годами она все более увеличивала эту разницу, пока по смерти старика и ей, и всем, кто готов был ее слушать, не стало ясно, что целых пятьдесят лет отделяли ее от «старого турецкого греховодника», соблазнившего ее выйти за него замуж, когда была она «невинной пятнадцатилетней

девочкой», а он — «старым распутником шестидесяти пяти лет». Согласно подсчетам ее сына, разница в их возрасте не превышала двадцати лет и Иегуде-беку было пятьдесят пять лет, когда Гавриэль, дитя его старости, появился на свет.

В тех двух-трех случаях, когда я видел его в последний год его жизни, старый бек все еще держался прямо, хотя в его осанке, да и во всех движениях уже сквозила старческая скованность. Голова под котелком была совершенно голой, так же как и гладко выбритое лицо, если не считать необычайно черных густых усов и столь же черных кустистых бровей. Живот его колыхался, плывя впереди своего хозяина, а рядом вышагивал, выбрасывая в разные стороны длинные ноги, друг его, тощий, долговязый и несколько скрюченный сеньор Моиз, который, как выяснилось, прилежно трудился над стариком, изо дня в день гладко выбривая его голову и лицо и, по мере необходимости, окрашивая усы и брови. Тогда я еще не знал, что за пронзительно черный цвет усов и бровей старого бека следует благодарить сеньора Моиза, достигавшего вершин искусства куафюры и окраски волос, пребывая в скромной безвестности, подобно тем чудным мастерам, во всех поколениях остававшимся анонимными, ибо не алкали они ничего помимо совершенства своего творения; из того же, что видели мои глаза, я сделал вывод, что главным назначением сеньора Моиза было охранять бывшего консула от нападений иерусалимской жены.

Сняв шляпу и пальто, старый бек усаживался на балконе в кресле, обитом красным атласом, которое сеньор Моиз вызволил из кучи хранившейся в подвале рухляди. Он перебирал пальцами янтарные четки и бормотал что-то своим древним глухим голосом, а деликатного вида жена его с мечтательными глазами появлялась в дверях комнаты и со все нараставшей яростью начинала закидывать его яростными проклятьями на ладино, приправленными ругательствами на идише, или наоборот, идишскими поношениями, разбавленными помоями на ладино. Сеньор Моиз, в свой черед, стоял между ними, пытаясь умиротворить женщину ласковыми словами и успокоительными жестами — и «с позволения сказать, да статочное ли это дело, и не пристало ни супругу вашему, ни вашей милости не к лицу», — и всецело готовый к тому моменту, когда словесная атака завершится и начнется обстрел предметами туалета, которые он перехватывал на лету в порядке их следования длинными своими руками и с проворством человека бывалого и давно к тому приученного: сперва котелок старика, затем его шарф и под конец пальто. По неизвестной причине более всего доставалось от нее котелку, который она со всей тщательностью мяла руками и топтала ногами. При первом нападении, коему я оказался свидетелем, она изловчилась сорвать котелок с головы старика в тот миг, когда тот уже намеревался выйти, и перекинула его через балконные перила и каменную ограду на улицу. Однако котелок этот переносил все ее надругательства со стойкостью гранита. После того как сеньор Моиз подбирал его, смахивал с него пыль щеточкой, вынутой из-за пазухи, где она, судя по всему, хранилась на всякий случай, и с большой любовью разглаживал своими огромными пальцами все образовавшиеся на нем вмятины, котелок возвращался на гладко выбритую, подобную до блеска вымытой тыкве голову Иегуды-бека, целый и невредимый, как всегда. Знающие люди рассказывают, что изначально главным объектом ее гнева была красная феска, которую супруг носил при турках, но с переменой Оттоманской империи на Британскую и турецкой фески — на лондонский котелок в чувствах этой женщины произошел, на языке психологов, «перенос» эмоций с красного бочонка с черной кисточкой на черный горшок с полями.

Этот длинноногий Моиз (так она мне сообщила) был произведен в сеньоры лишь в самые последние годы, с тех пор, как, по ее словам, умудрился хитростью, интригами и низкими трюками уловить душу ее мужа, завладеть ею и сделать своей послушной рабой, ведь «старый турок» и пальцем не шевельнет без наущения этого «из грязи да в князи»[14], распоряжающегося душою, телом и состоянием своего бывшего господина. Даже те жалкие гроши, что старик кидает ей время от времени, как кидают кость уличной собаке, да и то лишь после того, как дело доходит до крайности, после всех скандалов и всех предупреждений, что коли не предоставит ей законного содержания, то она доведет дело до суда и откроет судье и всему свету его «добрые делишки», даже эти чахлые гроши, дающиеся ей кровью, достаются ей не прямо из рук мужа, а лишь через этого самого длинноногого, всю жизнь бывшего не чем иным, как прислужником и холопом. При турках был он жалким сиротой, трижды в день помиравшим с голоду, пока консул не сжалился над ним и не взял в свой дом. Когда парень подрос, тот сделал его свои кавасом. При турках денщик знатного лица в высокой должности именовался «кавас», и когда консул выходил из дому, кавас шествовал впереди в форменном облачении и с жезлом, коим расчищал дорогу своему господину.

Рассказы хозяйки дома тогда были для меня единственным источником познаний о старом беке и о его друге сеньоре Моизе, и тем не менее интересно, что все поносные прозвища, которыми она награждала мужа, не смогли унизить его в моих глазах, так же как ее рассказы

об «интригах и низких уловках сеньора Моиза», при помощи которых тот «завладел душою, телом и состоянием старого турка», не мешали мне видеть благоговение, деликатность, любовь и абсолютную преданность, с которыми Моиз относился к своему господину. Когда атака бывала отражена и уже не требовалось защищать бека от супруги, сеньор Моиз усаживался на кушетку подле своего господина, и оба они сидели, наблюдая заходящее солнце. Однажды моих ушей достигли обрывки фраз из их разговора, вертевшегося вокруг величия учителя нашего Моисея.

— Учитель наш Моисей, — так сказал старик, — обладал силой вдохнуть жизнь в неодушевленный предмет. Он бросил свой жезл на землю, и жезл превратился в змея. Он сказал Аарону: «Возьми жезл твой и брось пред фараоном, он сделается крокодилом». И бросил Аарон по приказу Моисея жезл свой перед фараоном и пред рабами его, и он стал крокодилом. Видишь, сеньор Моиз, это та сила вдыхать жизнь в неодушевленное, которой обладает только Бог, а Бог наделил своей силой учителя нашего Моисея, человека Божьего.

— Однако ж, Проспер-бек, — отвечал ему Моиз, глубокомысленно сморщив лицо, — мы ведь знаем, что и волхвы египетские обладали силой вдохнуть жизнь в палку, как сказано: «И эти волхвы египетские сделали то же своими чарами. Каждый из них бросил свой жезл, и они сделались змеями».

— Безусловно, безусловно, — оживленно ответствовал бек и отер свою гладко выбритую и блестящую голову большим красным платком от капелек пота, сверкавших пляшущими искрами в закатном свете. — Волхвы египетские получили силы от своих богов, а учитель наш Моисей получил свою силу от Господа Бога нашего, и сделалась война между их богами и Господом Богом нашим, но Господь Бог наш победил богов Египта в войне, как сказано: «Но жезл Аарона поглотил их жезлы!»[15]

— Гляньте-ка, гляньте на этого праведного гения! — подала голос его жена из дверей своей комнаты. — Можно подумать, что все дни жизни своей он только и занимался, что Торой и добрыми делами! Все помышления его об одном лишь учителе нашем Моисее! Учитель наш Моисей!

У нее в руках был старенький клетчатый шарф, и она подошла обернуть им шею своего супруга.

— На, прикрой горло! — сказала она. — Только мне еще не хватало, чтобы ты схватил воспаление легких. Ведь знаешь же, что под вечер по Иерусалиму бродят холодные ветры, а рубашка твоя распахнута, словно у мальчишки.

Это был последний раз, когда я его видел. Через несколько недель нам стало известно о том, что он скончался в своем доме в Яффе, и в памяти моей он остался сидящим вот так на балконе нашего дома, в клетчатом шарфе, намотанном иерусалимской женой вокруг его шеи, и своим древним хриплым голосом в бессильной ярости бормочущим ей в ответ: «Учитель наш Моисей! Учитель наш Моисей!», с капельками пота на гладко выбритом черепе, искрящимися в лучах заходящего солнца.

Однако мать Гавриэля я видел почти ежедневно на протяжении всех тех лет, что мы жили в ее доме, унаследованном ею по смерти мужа. Не стану входить в сокровенные детали наследства хотя бы по той причине, что эти детали были известны лишь ей самой и старому судье. Годы спустя Гавриэль поведал мне, что мать его обманом отобрала дом у своей соперницы, являвшейся законной наследницей всей недвижимости старика согласно его завещанию. Старик завещал все свое состояние яффской жене и ее сыновьям, а матери Гавриэля завещал лишь право до конца жизни проживать в его доме на улице Пророков и получать квартирную плату за сдаваемую внаем часть. Гавриэль, дитя его старости, вовсе не упоминался в завещании, причем вполне намеренно, а не по забывчивости, хотя у Гавриэля при последней встрече с отцом накануне отъезда за границу сложилось впечатление, что тот не помнит его и что в туманном сознании старика место сына Гавриэля занял брат Давид. Старший брат Иегуды Проспера звался Давидом, и в детстве Иегуда был очень привязан к брату и ходил за ним как тень, пока Давид внезапно не умер в тот самый день, когда должен был принять ярмо господних заповедей[16]. В годы Гавриэлева детства отец иногда ловил его, обнимал и, прижимая к сердцу, говорил ему:

— Знаешь ли ты, сын мой, что всем — и чертами лица, и движениями похож ты на брата моего Давида, мир праху его. Не довелось брату моему Давиду стать тебе дядей. Умер он внезапно в день своего совершеннолетия.

Накануне отъезда Гавриэля в Европу, когда пришел он проститься с отцом, тот был совершенно невменяем. Он потянул себя за черный ус, сдвинул свои черные брови так, что они превратились в два горба одной грозной волны, и прорычал своим древним хриплым голосом:

— Послушай, Давид, говорил ведь я тебе не ходить в Вифлеем! — Он закашлялся, сплюнул, и лицо его сильно покраснело. — По дороге зайди на могилу праматери Рахили, но не оставайся там надолго, чтобы не застала тебя на том месте темнота и не пришлось бы там заночевать[17].

Однако не это помрачение рассудка, как уже говорилось, было причиной того, что имя Гавриэля было изъято из завещания. К этому привело поведение самого Гавриэля, годами тратившего в Европе отцовские деньги и не изучавшего медицину, невзирая на все письма, полные строгих предупреждений, в которых отец предостерегал его, что ежели он будет оставаться «сыном буйным и непокорным»[18], то лишен будет содержания и «доли в наследстве». И если все же для Гавриэля нашлась крыша над головой, когда вернулся он на родину неимущим, то лишь благодаря проискам матери, но отнюдь не по милости любимого отца, которого всю свою жизнь продолжал любить больше, чем любое другое живое существо на свете.

Поделиться с друзьями: