Шрифт:
Лето, в котором тебя любят
Светлой памяти всех моих бабушек и дедушек
Здравствуй, дорогой дедушка, Моисей Шимонович!
Твое последнее письмо вспоминается мне все чаще. Ты писал, что к тебе приходила бабушка. Это было так давно, еще в прошлом веке, четверть века тому.
Я не ответил тебе. Я не знал, что ответить дедушке, который пишет о том, что к нему приходила умершая много лет назад жена. Это было письмо-прощание. Ты так и писал: «Дорогой внучек! Хочу проститься…». Ты никогда до этого мне не писал писем. Ты вообще всю жизнь был немногословным, молчуном. Самое
Вскоре после этого письма Бог призвал тебя. Тебе было за девяносто. Умер ты на руках своего сына – моего отца. Рядом были моя мама – твоя невестка, мой брат – твой любимый внук.
Ты всех нас очень любил. Ты был наш ангел-хранитель.
Я помню твое лицо… Ты был очень похож на Осипа Мандельштама. Открытый добрый взгляд, торчащие в сторону уши, мягкие черты, чистый высокий лоб. Гладковыбритые щеки: ты всю жизнь брился «опаской»: вжик, вжик по ремню. У тебя всегда в хозяйстве были исключительно наточенные и правленые ножи всех форматов и размеров – разделка мяса была твоя стихия, твоя профессия.
Ты приезжал или приходил к нам и точил ножи. И пользоваться ими после этого надо было с особой осторожностью. У меня дома до сих пор в работе твой разделочный топорик для небольших костей. Сколько ему – полвека, больше?
Редкие седые волосы… Помню: младший брат, совсем маленький, – у тебя на плечах, и дергает за них. Ты сидишь на диване и покряхтываешь.
Твоя невестка – моя мама, говорит:
– Папа, что вы терпите? Всыпьте ему как следует!
– Это же ребенок, – с укоризной отвечаешь ты.
А ребенок продолжает выдирать остатки редких седых волос. И только однажды ты не выдержал, не столько от шалостей ребенка, сколько от ворчания невестки. И – даже не шлепнул, нет – просто снял с плеч и слегка пригладил ладонью – в две моих теперешних – пятую точку моего трехлетнего брата… Тот убежал в дальний угол комнаты. Глаза удивленные – очень большие и круглые.
А ты сказал:
– Так нельзя.
И было непонятно, кому это предназначалось. Расстроился и вышел на улицу. Больше ты ребенка так не приглаживал, но и ребенок интерес к твоим волосам потерял.
Мы жили в ракетном дивизионе, где служил мой отец, под Киевом. Ты раз в неделю считал своим долгом возить нам сумки с продуктами.
Отец приходил с дежурства, с трудом поднимал пудовые сумки, которые ты, восьмидесятилетний старик, нес три километра от шоссейной дороги мимо колхозных полей до нашего КПП.
– Папа! Ну, сколько тебе говорить – не таскай такие тяжести!
– Э, надо же кушать.
– Папа, у нас еще с прошлого раза запасы не кончились. Ты никогда не спорил. Просто умолкал и через неделю-две приносил все те же доверху забитые продуктами сумки. Кормить близких – это был твой «пунктик», твой «конек», твоя визитная карточка. Ты слишком хорошо знал, что такое голод и нищета. И ты очень, очень любил своих близких.
Ты уходил, долго, мучительно – у тебя было крепкое сердце и светлые легкие, врач говорил: «Как у юноши!». И это при твоих девяносто четырех! Годы медленно и бесповоротно брали свое. Ты то приходил в свое обычное молчаливо-терпеливое состояние и на все вопросы о здоровье отвечал: «Хорошо», то начинал кряхтеть и ложился, впадая почти в беспамятство. Но даже в это непростое для тебя время, чувствуя малейшее облегчение, ты шел за продуктами и нес их моей семье, или своей младшей сестре, прикованной к постели и живущей со своими уже пожилыми детьми.
Ты вырос в большой семье – двенадцать детей. Ты был вторым. Но я запомнил на всю жизнь: пока оставались
живы два твои брата и сестра, ты навещал их. Не они тебя, ты – их. Всех и каждого. Не от случая к случаю. Постоянно, как надежный курьерский. Мы шли к дяде Хаиму, старшему брату, или к дяде Семе, младшему брату, разбитому параличом после инсульта, или к младшей сестре, тете Лизе. И ты нес свою знаменитую сумку с продуктами. Только сейчас я понимаю – это была великая, ничем неистребимая любовь к близким. Ты ничего не говорил, когда я, маленький, семенил рядом с тобой. Мы просто шли навещать родных людей. А потом мы отправлялись к не очень близким. А потом ты шел к просто знакомым. И каждому ты что-то приносил, справлялся о здоровье, молча пил чай или немного говорил, больше для того, чтобы поддержать их беседу. Прощался, уходил, чтобы навестить их вновь. Через неделю – по ближнему, а через месяц – по дальнему кругу. Самая известная твоя фраза: «Таки надо помочь…». И ты это делал, как умел и как понимал. И они все, в каждом круге, каждый раз сначала справлялись не о твоем здоровье, а спрашивали: «Миша, почему тебя так давно не было?». Дядя Хаим, умирая, просил тебя: «Не оставь мою жену». И ты выполнил волю старшего брата – навещал тетю Клару до самой ее смерти. Каждую неделю.Когда я приезжал на побывку в студенческие и потом семейные годы, ты приходил и говорил:
– Надо сходить к дяде Хаиму, дяде Семе, тете Лизе, – и далее по списку.
И я знал, что это именно надо, и это правильно. Вопрос не обсуждался.
Потом тебя не стало. И на твою вахту заступил твой сын – мой отец. А потом они эмигрировали к родне по маминой линии. Я приезжаю в гости к ним, чтобы ходить в гости к родне. А папа говорит: «Надо позвонить тете Софе, Эдику». Список стал совсем коротким…
А я живу один. То есть не один, но мне не к кому ходить по списку с продуктами в сумке. Разве что к сыну. Но у меня почему-то все не хватает времени. Я много работаю. Или, может, мне слишком мало лет? Ты всегда был стар, а я – просто пожилой.
Проходят годы, иногда по ночам мне снится: мы с тобой, милый мой деда, возвращаемся из Киева. Автобус останавливается на шоссе у развилки. Ты выносишь две огромные сумки с продуктами. Мне всего десять лет, и в руках у меня небольшая авоська с печеньем «Юбилейное» и белым хлебом – для приличия.
Ты говоришь:
– Ну, пойдем не спеша, – поднимаешь тяжеленные сумки на вытянутые жилистые руки – ты всегда их носил на вытянутых руках, не перекидывая через плечо – и мы идем три километра по проселочной дороге. И я не понимаю, что ты уже очень старый.
И вскоре ты говоришь:
– Устал? Давай авоську мне.
Я отдаю и прыгаю в сторону на клубничное поле.
– Не ешь грязное! – слышу вдогонку.
Я не знаю, не могу уже различить, где в моих воспоминаниях о тебе правда, а где – легенда. Но ведь все легенды – это сконцентрированная правда, приправленная искренней любовью.
Ты был мясник-колбасник – говорят, лучший колбасник Киева! Когда папу вернули служить на Украину, мы ели только твой зельц, твой холодец, твои охотничьи колбаски. Говорят, докторская колбаса – твое изобретение. Ой, я себе представляю, что сейчас начнется где-то в тех местах, которые называются «защита авторских прав»! Ой, да за ради Бога! У нас не осталось патентов, да и разве советская родина их раздавала своим героям? Я не претендую на проценты от товарного знака и продаж. Упаси меня! Но я заявляю все мои права на мою память – память моей семьи, в которой легенда о моем деде гласит: он был лучший колбасник Киева и он создал рецепт докторской колбасы.