Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Лев Толстой: Бегство из рая
Шрифт:

Положение, в котором должен был почувствовать себя Толстой, было безвыходным. Ему указывали на то, что и было на самом деле, но во что до последнего момента он, возможно, просто не хотел верить, оставляя за собой право на красивую иллюзию. Его ночной уход ничего не решил. Как верно писала ему сестра в далеком 1873 году, когда он только начал печатать «Анну Каренину», «всё то, что незаконно, никогда не может быть счастием».

Ранним утром Толстой бежал из Шамордина.

В зените

С середины 60-х до конца 70-х Л.Н. почти не писал дневник, обращаясь к нему лишь эпизодически. Верный знак того, что в душе его не происходило кардинальных перемен, но шел медленный процесс накопления нового духовного опыта с тем, чтобы потом эти перемены были уже необратимыми.

Образ Толстого семидесятых

годов прекрасно отражен в его знаменитом портрете кисти Ивана Крамского. Мощный лоб мыслителя, крупные черты лица, небольшие, но пронизывающие неотступным взором глаза. Большие, сильные руки, идущие от широких плеч и заканчивающиеся такими же крупными, но мягкими и эластичными кистями. Большое ухо, едва прикрытое прядью непослушных волос, точно всё обращено в слух, как у охотничьей собаки. Что-то охотничье есть и в раздувшихся крыльях носа, и в вертикально расчесанных усах. Лопатистая, ровно подстриженная и пышная борода опоясывает всю нижнюю часть лица и шею, точно ворот из ценного меха с проседью по краям. А под воротом – рубаха с мягкими, ниспадающими складками и крупными пуговицами на разрезе. И конечно, энергетическим центром портрета является глубокий междубровный вертикальный ровчик, отвлекающий взгляд зрителя от слишком пристальных, испытывающих на честность глаз. Этот ровчик говорит о невероятной концентрации воли и мысли, способных собраться в одной точке, чтобы, подобно рычагу Архимеда, перевернуть весь мир.

Толстой на портрете Крамского – богатырь, одновременно и специфически русский, и явно преодолевающий национальные границы. Недаром Репин сравнивал этот портрет с работами голландца Ван Дейка.

В 70-е годы написана «Анна Каренина», о которой Владимир Набоков сказал, что это лучший русский роман, а затем, подумав, прибавил: «А, собственно, почему только русский? И мировой – тоже».

И в семидесятые же годы написан «Кавказский пленник», положивший начало принципиально новой, народной стилистике позднего Толстого. В это время создается «Азбука», пособие-хрестоматия, рассчитанное, по гордой мысли его создателя, на детей всех социальных слоев – от императорских детей до детей крестьян и сапожников.

В эти годы Толстой тридцать три раза, точно в русской сказке, начинает исторический роман о Петре I, собрав огромное количество документального материала. Но ни один из этих вариантов начал не имеет продолжения. До сих пор исследователи гадают: почему он бросил такой плодотворный замысел, который полвека спустя воплотит его однофамилец и дальний родственник «красный граф» Алексей Николаевич Толстой? Одним из самых убедительных объяснений является то, что Толстой не чувствовал в себе возможности буквально «переселиться» душой и телом в быт простых людей той эпохи. Всё-таки война 1812 года, изображенная в «Войне и мире», недалеко по времени отстояла от него, а «переселяться» в жизнь персонажей «Анны Карениной» и вовсе не составляло труда. Здесь только был необходим тайный механизм толстовского воображения, который в эти годы работал как часы. Так, образ Анны Карениной сложился из разных лиц, от старшей дочери Пушкина, полковничьей жены Марии Александровны Гартунг, чьи «арабские завитки на затылке» запали ему в память на губернском балу, до экономки и любовницы его соседа, помещика А.Н. Бибикова, Анны Степановны Пироговой, бросившейся на рельсы на станции Ясенки Московско-Курской железной дороги, чтобы отомстить коварному сожителю, вознамерившемуся жениться на гувернантке.

Но, наверное, главная причина отказа от замысла была другая. Петр I просто опротивел ему как личность. Здесь требовался художник менее нравственно разборчивый, не в обиду «третьему Толстому» будет сказано. Первый Толстой не смог бы без чувства омерзения написать об оргиях «всешутейного собора» и о том, как пьяный Петр неумелой рукой, в несколько приемов собственноручно отрубал головы казнимым. Задумав своего Петра по канону «Войны и мира», как проводника внеличностной воли, которая должна была повернуть Россию к Западу, Толстой не мог вполне отрешиться от личного переживания ужаса перед его поступками. Работа над романом с самого начала не пошла, и, в отличие от замысла романа о декабристах, который волновал его всю жизнь, к теме Петра I он не возвращался в будущем. «Пьяный сифилитик Петр со своими шутами» – так охарактеризует он личность царя в работе «Царство Божие внутри нас», а в 1905 году скажет секретарю Н.Н. Гусеву: «По-моему, он был не то что жестокий, а просто пьяный дурак. Был он у немцев, понравилось ему, как там пьют…»

В

эти же годы из замысла романа о декабристах, который уже породил «Войну и мир», отпочковывается еще один грандиозный замысел. Судьбы декабристов вели его в Сибирь, куда он так и не доехал в своей жизни, но которая волновала его сильно. В конце 70-х годов он задумывает произведение о «силе завладевающей», о великом переселении русских землепашцев на юг Сибири и дальше, до Китая. Уже в «Анне Карениной» дважды, устами автора и его alter ego Константина Левина, повторяется мысль, что главное призвание русских – мирное завоевание необъятных восточных пространств. Так с западных устремлений Петра I мысль Толстого, точно стрела гигантского компаса, медленно поворачивалась на Восток. Но и в этой точке она не задерживалась (замысел не был воплощен) и продолжала дальнейшее движение в какую-то предначертанную ей свыше точку.

В то же время 70-е годы – оседлый период жизни Толстого. Не считая ежегодных летних выездов на лечение кумысом в Самарскую губернию, он живет только в Ясной Поляне и почти не общается с соседями, за исключением Бибикова. Он и семья живут вместе, в одном доме, стены которого уже не вмещают разрастающуюся семью, и здание приходится надстраивать. В это поистине плодоносное во всех отношениях десятилетие рождаются Мария, Андрей и Михаил, кроме уже подрастающих Сергея, Татьяны, Ильи и Льва; рождаются и умирают в младенчестве Петр, Николай и Варвара.

Дети требуют постоянных забот и волнений, и всё это падает на С.А. Некоторое время Толстой, с его специфическими взглядами на кормление, воспитание и образование детей, еще колеблется, но, в конце концов, сдает свои позиции жене. В их доме, как во всех барских домах, появляются кормилицы, бонны, гувернанты и домашние учителя. С некоторыми из них у детей завязываются почти родственные отношения, как, например, с замечательной англичанкой, дочерью садовника Виндзорского дворца Ханной Тардзей, выписанной Толстым из Лондона. Отец учит детей географии, арифметике, но главным образом заботится об их физической и нравственной культуре. В семье Толстого нельзя быть тщедушным хлюпиком и нельзя врать и лицемерить. Нельзя делать свое дело плохо – лучше совсем не делать. Нельзя перекладывать свою ответственность на другого. Наказание за это – нерасположение отца, которое все дети переживают очень остро, потому что отец для них – непререкаемый авторитет. При этом даже подростками они не понимают, что отец – великий писатель. Гордиться этим в семье не принято. Поэтому великий писатель – это Жюль Верн, которого они вместе с отцом читают по-французски, рассматривая картинки к его книге, специально нарисованные отцом.

Толстой имел какой-то тайный ключик к сердцам маленьких детей. Например, невозможно объяснить, чем завораживали их придуманные им игры и рассказы.

«Была одна игра, в которую папа с нами играл и которую мы очень любили. Это была придуманная им игра, – вспоминала Т.Л. Сухотина-Толстая. – Вот в чем она состояла: безо всякого предупреждения папа вдруг делал испуганное лицо, начинал озираться во все стороны, хватал двоих из нас за руки и, вскакивая с места, на цыпочках, высоко поднимая ноги и стараясь не шуметь, бежал и прятался куда-нибудь в угол, таща за руку тех из нас, кто ему попадались.

„Идет… идет…“ – испуганным шепотом говорил он.

Тот из нас троих, которого он не успел захватить с собой, стремглав бросался к нему и цеплялся за его блузу. Все мы, вчетвером, с испугом забиваемся в угол и с бьющимися сердцами ждем, чтобы „он“ прошел. Папа сидит с нами на полу на корточках и делает вид, что он напряженно следит за кем-то воображаемым, который и есть самый „он“. Папа провожает его глазами, а мы сидим молча, испуганно прижавшись друг к другу, боясь, как бы „он“ нас не увидал.

Сердца наши так стучат, что мне кажется, что „он“ может услыхать это биение и по нем найти нас.

Наконец, после нескольких минут напряженного молчания, у папа лицо делается спокойным и веселым.

– Ушел! – говорит он нам о „нем“.

Мы весело вскакиваем и идем с папа по комнатам, как вдруг… брови у папа поднимаются, глаза таращатся, он делает страшное лицо и останавливается: оказывается, что „он“ опять откуда-то появился.

– Идет! Идет! – шепчем мы все вместе и начинаем метаться из стороны в сторону, ища укромного места, чтобы спрятаться от „него“. Опять мы забиваемся куда-нибудь в угол и опять с волнением ждем, пока папа проводит „его“ глазами. Наконец, „он“ опять уходит, не открыв нас, мы опять вскакиваем, и всё начинается сначала, пока папа не надоедает с нами играть и он не отсылает нас к Ханне.

Поделиться с друзьями: