Лев Толстой: Бегство из рая
Шрифт:
«Не могу я с тобой врозь жить… Мне непременно нужно, чтобы всё было вместе… Ты говоришь: „Я тебя люблю, а тебе этого теперь не надо“… Только этого и надо. И ничто так не может оживить меня, и письма твои оживили меня».
Это его покорный ответ на письмо жены, в котором она, жалея мужа, тем не менее напоминала, что причина семейного конфликта – его новые убеждения:
«Тебе бы полечиться надо. Я говорю это без всякой задней мысли, мне это кажется ясно. Мне тебя жаль ужасно, и, если б ты без досады обдумал и мои слова, и свое положение, то, может быть, нашел бы исход. Это тоскливое состояние уже было прежде, давно; ты говорил: „От безверья повеситься хотел“. А теперь? – ведь ты не без веры живешь, отчего же ты несчастлив? И разве прежде
Беда была в том, что он и сам в то время не знал, что ему надо. Ясная для него мысль о несправедливости устройства жизни не имела позитивного выхода. Печатать «Исповедь» нельзя. Нет друзей и единомышленников. Не пишется…
На стороне С.А. – дети, ее родня и весь московский свет. На стороне Л.Н. – никого. Даже самые близкие в литературной сфере, Фет и Страхов, не понимают смысла переворота, происходящего с Толстым. В это время он рассорился и со своей духовной корреспонденткой Alexandrine Толстой. Когда они встретились в Петербурге зимой 1880 года, между ними разгорелся спор. А.А. Толстая была горячей сторонницей церковного понимания веры. Уезжая из столицы, Л.Н. написал ей: «Я не приеду к вам и уеду нынче. Пожалуйста, простите меня, если я вас оскорбил, но если я сделал вам больно, то за это не прошу прощенья. Нельзя не чувствовать боль, когда начинаешь чувствовать, что надо оторваться от лжи привычной и спокойной».
В следующем письме он пытался найти путь к примирению, написав, что хотя не думает, что «мущина» с ее образованием может верить в церковные обряды, «но про женщин не знаю».
Старшие дети, Сергей и Татьяна, не могут поддержать отца. Они слишком молоды и увлечены городскими удовольствиями. К тому же Сергей, как всякий порядочный студент, влюблен в Писарева и Чернышевского, посещает студенческие сходки, распространяет прокламации против правительства и т. д. Он позитивист и считает, что только математика и естественные науки есть истинное знание. Он обижен на отца за его презрение к университетской учебе.
Татьяна была настроена к отцу теплее. Все дочери по мере взросления становились преданными сотрудницами отца, с радостью и даже с ревностью выполняя для него секретарские обязанности… пока не выходили замуж.
Но в начале 80-х годов Танечка просто не могла разделять с отцом его трудов и идей. Таня становилась светской барышней, и это ей очень нравилось в отличие от нудных нравоучений отца.
«Недавно папа вечером спорил с мама и тетей Таней и очень хорошо говорил о том, как он находит хорошим жить, как богатство мешает быть хорошим – уж мама нас гнала спать, и мы с Маней и тетей Таней уж уходили, но он поймал нас, и мы простояли и говорили почти целый час. Он говорит, что главная часть нашей жизни проходит в том, чтобы стараться быть похожей на Фифи Долгорукую, и что мы жертвуем самыми хорошими чувствами для какого-нибудь платья. Я ему сказала, что я со всем этим согласна и что я умом всё это понимаю, но что душа моя остается совсем равнодушной ко всему хорошему, а вместе с тем так и запрыгает, когда мне обещают новое платье или новую шляпку…»
Позиция «тети Тани» (Т.А. Кузминской) тоже не в пользу Толстого. Она боготворила его как писателя, особенно как автора «Войны и мира», где стала прототипом главной героини. В 80-е годы она сама написала под его влиянием и руководством рассказы из крестьянского быта, напечатанные в «Вестнике Европы». Но ее привычки и отношение к жизни не совпадали с новыми убеждениями Толстого.
«Таня – прелесть наивности эгоизма и чутья… – записал Толстой в дневнике 1863 года, гениально выразив внутренний мир свояченицы. – Люблю и не боюсь».
Ее стычки с Толстым в Ясной были притчей во языцех. Однажды Толстой, уже будучи вегетарианцем и заразивший этим и своих детей, к приезду «тети Тани», не признававшей вегетарианства, приказал привязать к стулу за обеденным столом курицу и положить на
стол нож. «Ты хочешь курочки? Возьми ее и зарежь».Но и «тетю Таню» было непросто смутить. Сын Толстого Лев Львович вспоминал эпизод ясногорской жизни:
«Вот, например, утро, и на „крокете“ – площадке перед домом – накрыты два стола для утреннего кофе. Один стол Толстых, другой – Кузминских. Лакеи и горничные несут издали, из кухон, вкусный кофе, свежие, сдобные булки, горячий хлеб с изюмом, жирные сливки и готовят всё это на белоснежных скатертях. Господа встали, прогулялись, искупались и собираются кушать. Приходит на крокет и Лев Николаевич…
– И вам не совестно, – вдруг спрашивает „тетеньку“ Лев Николаевич, – и тебе, Таня, не стыдно сидеть так и жрать, и видеть, как мужики провозят мимо нас сено? И не стыдно, что прачки тебе стирают на пруду эти скатерти?
– Нет, нисколько, – отвечает храбро тетя Таня, – надо же выпить кофе! Я иначе не могу.
Лев Николаевич тогда замолкал и сам присаживался к столу выпить чашку кофе».
В письмах к старшей сестре Кузминская протестовала против ее слишком покорного отношения к мужу. С.А. ей отвечала: «Мужчины постоянно напрягают ум и, следовательно, нервы, потому голову и нервы их надо беречь прежде всего; и за эту тишину, за соблюдение их нервов они, после работы, приносят в семью хорошее расположение духа…»
Итак, ни со стороны детей, ни со стороны «тети Тани» поддержки быть не могло.
Но, может быть, Толстого могла поддержать его собственная родня, сестра и брат?
Нет, и с этой стороны поддержки ждать не приходилось. Скорее, сестра и брат сами нуждались в его поддержке, и душевной, и материальной. «Дядя Сережа», Сергей Николаевич Толстой, был замечательным человеком, но в жизни он не смог устроиться надежно и крепко. Не ладились его отношения с детьми, особенно с сыном Гришей, не ладилось и его хозяйство в имении Пирогово, не приносившее достаточного дохода. По-настоящему ему удавалась только охота, и ряд волчьих зубов вдоль дорожки пироговского парка был тому живописным свидетелем. По убеждениям он был консерватор, читал «Московские ведомости», а потом «Новое время», для развлечения читал английские романы, ради чего даже выучил английский язык. Он был настоящим знатоком русских и цыганских песен и, перебравшись с семьей в Москву в то же время, когда туда переехал младший брат Лев, Сергей Николаевич однажды взял племянника Сережу в Стрельну – слушать цыган.
«Дядя с цыганами обращался по-барски, – вспоминал Сергей Львович Толстой, – знаменитому дирижеру Федору Соколову, к которому мы, молодежь, относились с почтением, говорил „ты“, заказывал старинные песни и бранил цыган за то, что они забыли настоящие цыганские и русские песни. Цыгане относились к нему с большим почтением, Федор Соколов всячески старался угодить его сиятельству. В эту ночь я понял прелесть цыганского пения лучше, чем когда-либо».
Вот была настоящая стихия Сергея Николаевича. Переписка братьев начала 80-х годов говорит о том, что старший брат постоянно нуждался в средствах и обращался с просьбой о деньгах к младшему, у которого денежные дела шли как раз хорошо.
«В 1881 году финансовые дела нашей семьи были в блестящем состоянии. Я говорю – финансовые дела нашей семьи, а не отца, потому что отец всегда считал, что его состояние принадлежит не только ему, но и всей его семье, и для него не было вопроса о том, чтобы дать матери столько денег, сколько ей понадобится. В то время у него скопилось много денег. Он продал мельницу в Никольском-Вяземском за 9500 рублей, продал часть леса (Заказа) в Ясной Поляне, не помню за сколько, и получил за Полное собрание своих сочинений 25 000 рублей от бр. Салаевых».
«Я с детства слышал, – вспоминал также Сергей Львович, – что дядя – отличный хозяин, но потом убедился, что это неверно. Он хорошо знал условия тогдашнего хозяйства, но был нерасчетлив, неделовит и вел хозяйство по-барски… Он был подозрителен, но нередко подозревал не тех, кого следовало подозревать. В результате с каждым годом его материальное положение ухудшалось». Прожив в Москве четыре зимы, старший брат не потянул городскую жизнь, отнюдь не по настроениям и убеждениям, а просто – по нехватке денег. И опять заперся в Пирогове.