Лев Толстой и жена. Смешной старик со страшными мыслями
Шрифт:
Дев Николаевич не отставал от супруги в излияниях чувств: «Сижу один в комнате во всем верху (он по обыкновению остановился у Берсов. — А.Ш.); читал сейчас твое письмо, и не могу тебе описать всю нежность, до слез нежность, которую к тебе чувствую, и не только теперь, но всякую минуту дня. Душенька моя, голубчик, самая лучшая на свете! Ради Бога, не переставай писать мне каждый день до субботы... Без тебя мне не то, что грустно, страшно, хотя и это бывает, но главное — я мертвый, не живой человек. И слишком уж тебя люблю в твоем отсутствии».
«Слишком уж тебя люблю в твоем отсутствии» — великолепно сказано!
Опытная Софья Андреевна видела в чувствах мужа преимущественно физиологическую подоплеку, которую не очень-то жаловала: «Хотя приходит в голову, что причины твоей
Софья Андреевна и в браке продолжала отдавать предпочтение чувствам возвышенным, романтическим, утверждая приоритет духовного над физиологическим. Чрезмерная страстность мужа ее всегда пугала, тем более что в пылу одержимости Лев Николаевич забывал о нежности, был откровенно груб и ничем, кроме собственного удовольствия, не интересовался. Да и практически постоянное состояние беременности, виновницей которого была страсть мужа, начинало тяготить Софью Андреевну. Нет, не следует думать, что она не любила или не желала иметь детей, напротив — в роли матери Софья Андреевна видела главное свое призвание. Но молодой женщине хотелось светской жизни, хотелось балов, развлечений, общения, а вместо этого ей приходилось мириться с ролью вечно беременной затворницы. Сыграло свою роль и то, что беременной женой Лев Николаевич почти откровенно брезговал, всячески ее сторонясь.
«Из тринадцати детей, которых она родила, — писал о матери сын Илья Львович Толстой, — она одиннадцать выкормила собственной грудью. Из первых тридцати лет замужней жизни она была беременна сто семнадцать месяцев, то есть десять лет, и кормила грудью больше тринадцати лет...»
«Описание моей жизни делается все менее и менее интересно, — писала Софья Андреевна, — так сводится все к одному и тому же: роды, беременность, кормление, дети... Но так и было: сама жизнь делалась все более замкнутой, без событий, без участия в жизни общественной, без художеств и без всяких перемен и веселья. Таковою ее устроил и строго соблюдал Лев Николаевич».
Устроил для жены и для нее же соблюдал. «Сам же он жил весь в мире мысли, творчества и отвлеченных занятий и удовлетворялся вполне этим миром, приходя в семью для отдыха и развлечения», — продолжает Софья Андреевна. Она приводит цитату из записной книжки мужа, который пишет: «Поэт лучшее своей жизни отнимает у жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно, а жизнь дурна».
Спорное, весьма спорное утверждение, но вполне могущее служить оправданием. Как будто нельзя писать хорошо и при этом быть довольным своей жизнью.
«Жизнь Льва Николаевича не была дурна, но ее просто не было, — поясняет Софья Андреевна, — проявлялась она разве только в охоте, которую он любил, главное, потому, что с нею связана всегда любовь к природе, и в прогулках в одиночестве, необходимом для новых мыслей и обсуждений будущего писания.
Сколько раз было, что робко попросишь Льва Николаевича: “Левочка, возьми меня гулять!” А он откажет, объясняя свой отказ тем, что ему необходимо уединение, чтобы обдумать дальнейшее писанье».
На словах Лев Николаевич осуждал половую связь, считая ее греховной, грязной и недостойной высокодуховных личностей. Уступая этому низменному чувству, он ни в коей мере не собирался оправдывать его. Толстой поступался лишь физиологической страстью, но не своей нравственностью мыслителя.
Но тем не менее ему требовалось оправдание, и он его нашел. «Мерзость» и «гадость» оправдывалась результатом — рождением детей. «Связь мужа с женою, — писал Толстой, — не основана на договоре и не на плотском соединении. В плотском соединении есть что-то страшное и кощунственное. В нем нет кощунственного только тогда, когда оно производит плод. Но все-таки оно страшно, так же страшно, как труп. Оно тайна».
Каждый волен рассуждать по-своему, но Софье Андреевне было не до схоластики. Граф мыслил, а графиня занималась прозаическими сторонами жизни — терпела все невзгоды беременного состояния, рожала в муках детей, кормила их грудью, не спала ночей, занималась
хозяйством, обеспечивала мужу необходимые условия для творчества, ревновала его к посторонним женщинам.«Мне было часто жаль себя, своей личной одинокой жизни, уходящей на заботы о муже и семье, — однажды написала в дневнике Софья Андреевна, — во мне просыпались чаще другие потребности, желание личной жизни, чтоб кто-нибудь в ней участвовал ближе, помогал мне и любил бы меня не страстно, а ласково, спокойно и нежно. Но этого так никогда в жизни и не было. Когда кончилась страстность, ее заменила привычка и холодность.
Сознаю, что я тогда начинала портиться, делаться более эгоистка, чем была раньше.
Спасибо и за то, что, кроме меня, никого не любил Лев Николаевич, и строгая, безукоризненная верность его и чистота по отношению к женщинам была поразительна. Но это в породе Толстых. Брат его Сергей Николаевич тоже прожил честную женатую жизнь со своей немолодой уже давно цыганкой Машей, некрасивой и совершенно ему чуждой по всему».
Если «безукоризненная верность» Льва Николаевича, бывшая «в породе Толстых», сравнивается с «верностью» Сергея Николаевича его цыганке Маше (достаточно вспомнить роман Сергея Николаевича с Татьяной Берс!), то весь этот абзац кажется надуманным и недостоверным. Конечно же, можно предположить, что Софья Андреевна имеет в виду «женатую жизнь» Сергея Николаевича после венчания, но это суждение кажется надуманным. Одни и те же многолетние отношения как-то неуместно делить на два периода — до венчания и после.
Но — все неприятное происходит при встречах. Разлука наполняет сердца нежностью с примесью печали.
«Как хорошо всё, что ты оставил мне списывать, — писала Софья Андреевна. — Как мне нравится княжна Марья! Так ее и видишь. И такой славный, симпатичный характер. Я тебе всё буду критиковать. Князь Андрей, по-моему, всё еще не ясен. Не знаешь, что он за человек. Если он умен, то как же он не понимает и не может растолковать себе свои отношения с женой».
«Сижу у тебя в кабинете, пишу и плачу. Плачу о своем счастье, о тебе, что тебя нет...»
«Посылаю тебе, милый Левочка... образок, который, как всегда, везде был с тобой, и потому и теперь пускай будет. Ты хоть и удивишься, что я тебе его посылаю, но мне будет приятно, если ты его возьмешь и сбережешь».
Расстояние, разделявшее супругов, сглаживало противоречия, снижало накал разногласий. На расстоянии нельзя полноценно тиранить друг друга ни с помощью упреков, ни с помощью самоотверженной любви. Все потом, после, при встрече.
Семейная жизнь вышла совершенно не такой, как ожидалось, совершенно не такой, которую Соня привыкла видеть в родительском доме. Она писала в дневнике: «Иногда на меня находит озлобление, что и не надо, и не люби, если меня не умел любить, а главное, озлобление за то, что за что же я-то так сильно, унизительно и больно люблю. Мама часто хвалится, как ее любит так долго папа. Это не она умела привязать, это он так умел любить. Это особенная способность. Что нужно, чтоб привязать? На это средств нет. Мне внушали, что надо быть честной, надо любить, надо быть хорошей женой и матерью. Это в азбучках написано — и всё это пустяки. Надо не любить, надо быть хитрой, надо быть умной и надо уметь скрывать всё, что есть дурного в характере, потому что без дурного еще не было и не будет людей. А любить, главное, не надо. Что я сделала тем, что так сильно любила, и что я могу сделать теперь своею любовью? Только самой больно и унизительно ужасно. И ему-то это кажется так глупо» .
Толстой больше не намерен печататься в журналах, ему хочется видеть «Войну и мир» отдельным изданием. Так солиднее, да и зависеть ни от кого (в смысле — от издателей) не хочется.
В июне 1867 года Толстой заключил договор с типографией Ф. Ф. Риса, поручив наблюдение за печатанием и окончательное чтение корректур издателю «Русского архива» Петру Бартеневу. Лев Николаевич разрешил Бартеневу делать в тексте романа поправки «в смысле исправности и даже правильности языка». Договор с типографией был жестким, подразумевавшим крупные штрафы в случае несвоевременной сдачи рукописей, поэтому Толстому пришлось ускорить работу над третьим томом своего романа.