Лев Толстой
Шрифт:
– Не помню; не думаю, чтобы понимал...
– Ну, как же! Это ясно. Конечно, так.
– Не тем жил тогда...
– Чем ни живи - всё равно! Вы не очень бабник, как видно. Другой бы сделал на этом карьеру, стал домовладельцем и спился с круга вместе с нею.
Помолчав:
– Смешной вы. Не обижайтесь,- очень смешной! И очень странно, что вы все-таки добрый, имея право быть злым. Да, вы могли бы быть злым. Вы крепкий, это хорошо...
И, еще помолчав, добавил задумчиво:
– Ума вашего я не понимаю - очень запутанный ум, а вот сердце у вас умное... да, сердце умное!
Примечание. Живя в Казани, я поступил дворником и садовником к генеральше Корнэ. Это была француженка, вдова генерала, молодая женщина,
– Полин, давайте мне что-нибудь...
"Что-нибудь" всегда было одним и тем же - стаканом вина со льдом.
В нижнем этаже ее дома жили сиротами три барышни, княжны Д.-Г., их отец, интендант-генерал, куда-то уехал, мать умерла. Генеральша Корнэ невзлюбила барышень и старалась сжить их с квартиры, делая им различные пакости. По-русски она говорила плохо, но ругалась отлично, как хороший ломовой извозчик. Мне очень не нравилось ее отношение к безобидным барышням,- они были такие грустные, испуганные чем-то, беззащитные. Однажды около полудня две из них гуляли в саду, вдруг пришла генеральша, пьяная, как всегда, и начала кричать на них, выгоняя из сада. Они молча пошли, но генеральша встала в калитке, заткнув ее собой, как пробкой, и начала говорить им те серьезные русские слова, от которых даже лошади вздрагивают. Я попросил ее перестать ругаться и пропустить барышень, она закричала:
– Я снай тибе! Ти - им лязит окно, когда ночь...
Я рассердился, взял ее за плечи и отвел от калитки, но она вырвалась, повернулась ко мне лицом и, быстро распахнув халат, подняв рубаху, заорала:
– Я луччи эти крис!
Тогда я окончательно рассердился, повернул ее затылком к себе и ударил лопатой пониже спины, так что она выскочила в калитку и побежала по двору, сказав трижды, с великим изумлением:
– О! О! О!
После этого, взяв паспорт у ее наперсницы Полины, бабы тоже пьяной, но весьма лукавой,- взял под мышку узел имущества моего и пошел со двора, а генеральша, стоя у окна с красным платком в руке, кричала мне:
– Я не звать полис - нитщего - слюший! Иди еще назади... Не надо боясь...
XXIX
Я спросил его:
– Вы согласны с Познышевым, когда он говорит, что доктора губили и губят тысячи и сотни тысяч людей?
– А вам очень интересно знать это?
– Очень,
– Так я не скажу!
И усмехнулся, играя большими пальцами своих рук.
Помнится,- в одном из его рассказов есть такое сравнение деревенского коновала с доктором медицины:
"Слова "гильчак", "почечуй", "спущать кровь" разве не те же нервы, ревматизмы, организмы и так далее?"
Это сказано после Дженнера, Беринга, Пастера. Вот озорник!
XXX
Как странно, что он любит играть в карты. Играет серьезно, горячась. И руки у него становятся такие нервные, когда он берет карты, точно он живых птиц держит в пальцах, а не мертвые куски картона
XXXI
– Диккенс очень умно сказал: "Нам дана жизнь с непременным условием храбро защищать ее до последней минуты". Вообще же это был писатель сентиментальный, болтливый и не очень умный. Впрочем, ой умел построить роман, как никто, и уж, конечно, лучше Бальзака. Кто-то слазал: "Многие одержимы страстью писать книги, но редкие стыдятся их потом". Бальзак не стыдился, и Диккенс тоже, а оба написали не мало плохого. А все-таки Бальзак - гений, то есть то самое, что нельзя
назвать иначе,- гений...Кто-то принес книжку Льва Тихомирова "Почему я перестал быть революционером",- Лев Николаевич взял ее со стола и сказал, помахивая книжкой в воздухе:
– Тут всё хорошо сказано о политических убийствах, о том, что эта система борьбы не имеет в себе ясной идеи. Такой идеей, говорит образумевшнй убийца, может быть только анархическое всевластие личности и презрение к обществу, человечеству. Это - правильная мысль, но анархическое всевластие - описка, надо было сказать - монархическое. Хорошая, правильная идея, на ней споткнутся все террористы, я говорю о честных. Кто по натуре своей любит убивать - он не споткнется. Ему - не на чем споткнуться. Но он просто убийца, а в террористы попал случайно...
XXXII
Иногда он бывает самодоволен и нетерпим, как заволжский сектант-начетчик, и это ужасно в нем, столь звучном колоколе мира сего. Вчера он сказал мне:
– Я больше вас мужик и лучше чувствую по-мужицки.
О господи! Не надо ему хвастать этим, не надо!
XXXIII
Прочитал ему сцены из пьесы "На дне"; он выслушал внимательно, потом спросил:
– Зачем вы пишете это? Я объяснил как умел.
– Везде у вас заметен петушиный наскок на всё - И еще-вы всё хотите закрасить все пазы и трещины своей краской. Помните, у Андерсена сказано: "Позолота-то сотрется, свиная кожа останется", а у нас мужики говорят: "Всё минется, одна правда останется". Лучше не замазывать, а то после вам же худо будет. Потом - язык очень бойкий, с фокусами, это не годится. Надо писать проще, народ говорит просто, даже как будто - бессвязно, а - хорошо. Мужик не спросит: "Почему треть больше четверти, если всегда четыре больше трех", как спрашивала одна ученая барышня. Фокусов - не надо.
Он говорил недовольно, видимо, ему очень не понравилось прочитанное мною. Помолчав, глядя мимо меня, хмуро сказал:
– Старик у вас - несимпатичный, в доброту его - не веришь. Актер ничего, хорош. Вы "Плоды просвещения" знаете? У меня там повар похож на вашего актера. Пьесы писать трудно. Проститутка тоже удалась, такие должны быть. Вы видели таких?
– Видел.
– Да, это заметно. Правда даст себя знать везде. Вы очень много говорите от себя, потому - у вас нет характеров, и все люди - на одно лицо. Женщин вы, должно быть, не понимаете, они у вас не удаются, ни одна. Не помнишь их...
Пришла жена А. Л. и пригласила к чаю; он встал и пошел так быстро, как будто обрадовался кончить беседу.
XXXIV
– Какой самый страшный сон видели вы?
Я редко вижу и плохо помню сны, но два сновидения остались в памяти, вероятно, на всю жизнь.
Однажды я видел какое-то золотушное, гниленькое небо, зеленовато-желтого дзета, звезды в нем были круглые, плоские, без лучей, без блеска, подобные болячкам на коже худосочного. Между ними по гнилому небу скользила не спеша красноватая молния, очень похожая на змею, и когда она касалась звезды - звезда, тотчас набухая, становилась шаром и лопалась беззвучно, оставляя на своем месте темненькое пятно - точно дымок,- оно быстро исчезало в гнойном, жидком небе. Так, одна за другою, полопались, погибли все звезды, небо стало темней, страшней, потом - всклубилось, закипело и, разрываясь в клочья, стало падать на голову мне жидким студнем, а в прорывах между клочьями являлась глянцевитая чернота кровельного железа. Л. Н.сказал:
– Ну, это у вас от ученой книжки, прочитали что-нибудь из астрономии, вот и кошмар. А другой сон?
Другой сон: снежная равнина, гладкая, как лист бумаги, нигде ни холма, ни дерева, ни куста, только, чуть видны, высовываются из-под снега редкие розги. По снегу мертвой пустыни от горизонта к горизонту стелется желтой полоской едва намеченная дорога, а по дороге медленно шагают серые валяные сапоги - пустые.
Он поднял мохнатые брови лешего, внимательно посмотрел на меня, подумал.