Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Все это было знакомо самому автору, но радость, которую давала ему работа, помогала справиться с угрызениями совести: «Я покорился совершенно соблазнам судьбы и живу в роскоши, которой меня окружают, и в физической праздности, за которую не перестаю чувствовать укоры совести, – пишет он Бирюкову второго сентября 1903 года. – Утешаюсь тем, что живу очень дружно со всеми семейными и несемейными и кое-что пишу, что мне кажется важным».

Среди этого важного не только «Хаджи-Мурат» и «Живой труп», но и статьи, «Фальшивый купон», «После бала», письма. Негодование, вызванное еврейским погромом в Кишиневе в августе 1903 года, заставило написать кишиневскому городскому голове в выражениях весьма резких: «Милостивый государь, глубоко потрясенные совершенным недавно в городе Кишиневе злодеянием, мы выражаем наше болезненное сострадание невинным жертвам зверства толпы, наш ужас перед этими зверствами русских людей, невыразимое омерзение и отвращение к подготовителям и подстрекателям толпы и безмерное негодование против попустителей этого ужасного дела».

В декабре 1903 года Толстой узнал, что тяжело заболела «тетушка-бабушка» Александрин Толстая. Его дружеские

чувства к ней несколько охладели после того, как она безуспешно пыталась вернуть его в лоно православной Церкви. Но если ему доставляло удовольствие «сражаться» с ней, когда эта женщина была здорова, воинственно настроена, мужественно отстаивала свои взгляды, то на пороге смерти он мог только всем сердцем сострадать ей и двадцать второго декабря написал теплое, душевное письмо, благодаря за то счастье, которое дала ему эта полувековая дружба. Ее взволновало, говорилось в ответе, послание, полной той абсолютной искренности, что всегда была между ними со времен их молодости. Через несколько месяцев, двадцать первого марта 1904 года, Александрин тихо угасла в своих комнатах в Зимнем дворце в Петербурге. Ей было почти девяносто лет. Ушел преданный друг, готовый сделать все для племянника, чьих воззрений не разделяла. Но смерть эта не так сильно поразила Толстого, как предполагали его близкие. Он чувствовал, что и его конец близок, а потому не в силах был плакать над другими. В августе новая смерть – брат Сергей скончался в страшных мучениях от рака языка. Он отдалился от младшего брата, когда тот стал проповедовать свое неохристианство, упрекал его в том, что тот говорит о воздержании и бедности, живя во грехе и богатстве. Но семейные воспоминания оказались сильнее идеологических разногласий, и, постарев, братья вновь сблизились.

Ненавидя толстовцев, Сергей Николаевич тем не менее часто приходил в Ясную, а Лев Николаевич приезжал к нему в Пирогово, так не похожее на его собственное имение, где никто и ничего не предписывал растениям: дорожки здесь были посыпаны песком, кусты подстрижены, деревья стояли по струнке, как на параде. В отличие от брата, который одевался по-мужицки и тачал сапоги, Сергей Николаевич был настоящим барином – властным, соблюдавшим дистанцию, элегантным, недоверчивым. Крестьяне приветствовали его издалека и побаивались. Жена – бывшая цыганка Маша – не осмеливалась в его присутствии поднять голос. Три его немолодые незамужние дочери и представить не могли того, кто мог бы однажды попросить их руки у этого молчаливого, холодного отца. К тому же все они читали дядину «Крейцерову сонату» и смотрели на брак как на предприятие весьма отталкивающее. Одна из них говорила по-французски: «У нас гнездо старых дев, и дети наши будут жить так же», не замечая никакого противоречия в этом своем утверждении. Отец обожал их, но стеснялся выставлять напоказ свои чувства. Запершись в кабинете, целыми днями подсчитывал доходы. Порой через закрытую дверь оттуда доносились страшные вздохи: «Ах! Ах! Ах!» – но близкие привыкли к этому, говоря, что Сергей над чем-то размышляет. Выходя из кабинета, хозяин быстро закрывал его двери, чтобы туда не залетели мухи: он испытывал к ним отвращение, так же, как к разной мошкаре, художникам, профессорам, торговцам, незваным гостям, светским людям и людям с претензиями. Самобытный и саркастичный, по словам его племянника Ильи, дядя был похож на старого князя Болконского из «Войны и мира».

Когда он умирал, Толстой на несколько дней переехал в Пирогово. Жена и дочери хотели, чтобы Сергей Николаевич исповедался и причастился, но не решались сказать ему об этом, тот давно отказался от любых религиозных таинств. По их просьбе отлученный от Церкви младший брат взял это на себя. Чтобы утешить близких, больной согласился.

В день похорон Толстой, несмотря на свой возраст, помог нести гроб до церкви. Возвратившись в Ясную, рассказал Софье Андреевне, как позаботился о теле брата, непостижимого и дорогого. И записал в «Воспоминаниях», предназначенных для биографии: «В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог; и оставался таким, как был: совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал».

Глава 3

Русско-японская война

В Ясной Поляне Софья Андреевна лишена была городских развлечений, но жизнь ее от этого не становилась менее активной: она разбирала переписку мужа, отвечала на письма, сортировала приходившие ему книги и вносила их в каталог, вклеивала в альбом газетные вырезки, проявляла и печатала фотографии, следила за чистотой в доме, выдергивала сорняки перед парадным входом, освоила дактилографию, потом увлеклась живописью и сделала копии семейных портретов, висевших в гостиной, занималась литературой – напечатала в «Журнале для всех» поэму в прозе, которую озаглавила «Стоны» и подписала «Усталая»; [632] что до музыки, то ее она не забывала никогда и, если выдавалось свободное время, садилась за фортепьяно и играла, не слишком хорошо, Бетховена, Моцарта, Мендельсона, Танеева…

632

Дневники С. А. Толстой, 18 января 1904 года.

Все эти разнообразные занятия не мешали ей твердой рукой управлять имением, заботиться о муже, вести дневник и принимать посетителей, которых в Ясной всегда было много. Пока Левочка после обеда отдыхал, Софья Андреевна становилась гидом, водила группы любопытствующих по усадьбе. Толстому в эти мгновения представлялось, что великий человек умер и графиня – хранительница его музея, освещаемая божественным светом. Как она любила его и восхищалась им, когда он не разочаровывал ее своим присутствием! Но когда они встречались за столом, в гостиной, в саду, муж начинал раздражать

ее. Как-то в ее присутствии Лев Николаевич стал высмеивать глупость и ограниченность врачей. Забыл ли, что отец ее был доктором, или сделал специально? «Мне было противно (теперь он здоров), – читаем в ее дневнике, – но после Крыма и девяти докторов, которые так самоотверженно, умно, внимательно, бескорыстно восстановили его жизнь, нельзя порядочному человеку относиться так к тому, что его спасло». Она промолчала, но дополнительное замечание мужа о том, что, по словам Руссо, «доктора в заговоре с женщинами», ее взорвало: «Если он не верит в медицину, почему позвал и ждал докторов, почему доверился им?» [633] Но гнев прошел, Софья Андреевна успокоилась: муж ее гений, и можно ли ей со своим умишком понять и судить его. Спустя четыре дня она продолжает: «Я должна помнить и понять, что назначение его учить людей, писать, проповедовать. Жизнь его, наша, всех, близких, должна служить этой цели, и потому его жизнь должна быть обставлена наилучшим образом. Надо закрывать глаза на всякие компромиссы, несоответствия, противоречия и видеть только в Льве Николаевиче великого писателя, проповедника и учителя».

633

Дневники С. А. Толстой, 1 июля 1903 года.

Столь мудрое рассуждение отступало перед их каждодневным совместным существованием: когда Левочка бывал вдруг по-доброму расположен к своей жене, та была слишком занята, чтобы заметить это, когда ей вдруг хотелось сблизиться с ним, он ранил ее своим равнодушием. Записями об этих несовпадениях и размолвках полны дневники обоих. Но поскольку главным в жизни Софьи Андреевны была защита их семейного счастья, высказывания ее гораздо резче: «Вхожу вечером в комнату Льва Николаевича, – отмечает она семнадцатого ноября 1903 года. – Он ложится спать. Вижу, что ни слова утешенья или участия я от него теперь никогда не услышу. Свершилось то, что я предвидела: страстный муж умер, друга-мужа не было никогда, и откуда же он будет теперь?»

Через несколько недель эти ничтожные личные заботы отступили перед чрезвычайно важным событием, которое взволновало всю страну: двадцать седьмого января 1904 года дипломатическая напряженность вылилась в военные действия между Россией и Японией. Без предварительного объявления войны японские миноносцы атаковали русский флот в Порт-Артуре, выведя из строя семь боевых кораблей. Россия откликнулась на это небывалым всплеском патриотизма. Толстой был сражен этим пробуждением насилия в мире: «Нынче немного поправлял купон. И хорошо думал о войне, которая началась. – Хочется написать о том, что когда происходит такое страшное дело, как война, все делают сотни соображений о самых различных значениях и последствиях войны, но никто не делает рассуждения о себе… Это самая лучшая и ясная иллюстрация того, как никто не может исправить существующее зло, кроме религии».

Все следующие дни он не мог думать ни о чем другом. Мир ждал его слова. Лев Николаевич начал писать пацифистскую статью «Одумайтесь!», но хорошо понимал, что, несмотря на моральный авторитет, остановить кровопролитие не в его власти. Чтобы как можно раньше узнавать о происходящем на фронте, жадно читал газеты, расспрашивал крестьян, возвращавшихся из города, сам ездил верхом в Тулу. В деревнях плакали женщины и играли гармошки, пьяные рекруты, пошатываясь, ходили от дома к дому. Родители уходивших жаловались барину, что одного забрали незаконно, у другого не в порядке документы… Толстой старался сохранять спокойствие, но еле сдерживал негодование, не мог читать статьи, прославлявшие величие и красоту кровавых событий ради того, чтобы вызвать в народе патриотизм. Но каждого прибывавшего в Ясную расспрашивал только о военных действиях.

Софья Андреевна не скрывала своей ненависти к японцам, так предательски напавшим. Яснополянского повара призвали служить – стоять у плиты генерала Гурко. Сын Толстых Андрей записался в армию добровольцем. Хотя, по правде говоря, им руководили не только патриотические чувства: он оставил жену и двоих детей ради другой женщины, и, полный угрызений совести, рассчитывал на искупление грехов под огнем врага. Его брат Лев довольствовался тем, что объявил себя сторонником войны до победного конца. Отец не одобрял ни того, ни другого. Но графиня с гордостью сопровождала сына в Тамбов, откуда тот отправлялся в расположение войск: «Выехали и ординарцы верхами, и мой Андрюша впереди всех в светло-песочной рубашке, такой же фуражке, на своей прелестной кобыле». Когда же объявили посадку и поезд тронулся, ее вдруг охватила безнадежность, вокруг плакали, ни о каком патриотизме речь больше не шла. Генерал, стремясь поднять дух отъезжавших и их близких, прокричал: «Задайте им там перцу!» – и слова эти показались Софье Андреевне «пошлы, некстати, смешны».

Филадельфийская газета «The North American Newspaper» попросила Толстого ответить, на чьей он стороне. Лев Николаевич написал: «Я ни за Россию, ни за Японию, я за рабочий народ обеих стран, обманутый правительствами и вынужденный воевать против своего благополучия, совести и религии». Несмотря на такую позицию, бывший офицер с болью переживал поражения своей страны. Журналисту «Figaro» Жоржу Бурдону он признался, что не всегда может встать «над схваткой» и что каждое поражение ощущает собственной шкурой. С первых шагов превосходство японской армии стало очевидным: военные действия развернулись в семи тысячах верст от России, вела туда лишь одна ветка железной дороги, незаконченная и не слишком эффективная, а потому снабжать войска всем необходимым было практически невозможно. Наконец, двадцатого декабря 1904 года, не выдержав натиска врага, Порт-Артур сдался японцам. Узнав об этом, удрученный Толстой сказал, что не так сражались в его время: сдавать крепость, имея боеприпасы и сорок тысяч человек, стыдно!

Поделиться с друзьями: