Лев Толстой
Шрифт:
В 1899 году Лев Николаевич сказал Гольденвейзеру:
«Мне теперь смешно думать, что выходит, как будто я хотел хорошо устроить детей. Я им сделал этим величайшее зло. Посмотрите на моего Андрюшу. Ну что он из себя представляет?! Он совершенно неспособен что-нибудь делать. И теперь живет на счет народа, который я когда-то ограбил, и они продолжают грабить. Как ужасно мне теперь слушать все эти разговоры, видеть все это! Это так противоречит моим мыслям, желаньям, всему, чем я живу… Хоть бы они пожалели меня».
Жизнь одного человека так вплетена в жизнь всего общества, что высвободить свою линию, выплести нитку своей судьбы из ткани без насилия невозможно. Положение Льва Николаевича было противоречиво; его обвиняли, над ним смеялись, он говорил, что это
Слово «юродство» повторяется затем на той же странице: «Юродство нарочно притворяться порочным хотя и полезно может быть себе, но думаю, что вредно, как есть гнилое; но не разрушать установившегося дурного мнения и радоваться ему, как освобождению от величайшего соблазна и привлечению к истинной жизни исполнения воли бога, естественно и должно. — Эту тему надо разработать в Сергии. Это стоит того».
«Отец Сергий», который писался в то время, это тоже дневник Толстого. Он складывался постепенно и становился все более трагическим. Первоначально женщина, с которой пал монах, была чувственна, но не отвратительна. Толстой все время пытался осудить мир как грех, он проклинал чувственную любовь в «Крейцеровой сонате» и в «Отце Сергии» и не мог отодвинуть от себя соблазна красоты. Он продолжал помнить «дьявола». Он любил жизнь, любил лес, в котором гулял. Рядом с ним еще жил последний сын, любимый сын — Ванечка.
После раздела земли нужно было решать, как быть с авторскими правами.
Шел 1891 год. Лев Николаевич сказал жене, что пишет письмо в газеты и в письме отказывается от прав на свои сочинения. Софья Андреевна промолчала. Прошло несколько дней. Толстой заговорил опять об этом. Софья Андреевна записывает в дневнике: «На этот раз я не подготовилась, а первое чувство было опять дурное, т. е. я прямо почувствовала всю несправедливость этого поступка относительно семьи, и почувствовала в первый раз, что протест этот есть новое опубликование своего несогласия с женой и семьей. Это больше всего меня встревожило. Мы наговорили друг другу много неприятного. Я упрекала его в жажде к славе, в тщеславии, он кричал, что мне нужны рубли и что более глупой и жадной женщины он не встречал. Говорила я ему, как он меня всю жизнь унижал, потому что не привык иметь дело с порядочными женщинами; он упрекал мне, что на те деньги, которые я получаю, я только порчу детей… Наконец, он начал мне кричать: «Уйди, уйди!» — Я и ушла».
Пока дело шло только об отказе от авторских прав на последние сочинения. Одиннадцать томов оставались за богатой семьей. Но одновременно спор шел о правильности жизни, о праве на собственность для Софьи Андреевны, а для Льва Николаевича шел спор об «ослаблении того действия, которое могла бы иметь проповедь истины».
Софья Андреевна пошла, плача, по саду, стыдясь сторожа, который видит ее слезы. Потом она в яблоневом саду села и подписала все объявления карандашом, который был у нее в кармане, а в записной книжке записала: «…я убиваюсь на Козловке, потому что меня измучил разлад в жизни со Львом Николаевичем».
Еще в молодости во время ссор она думала о самоубийстве и сейчас бежала на Козлову засеку, добежала до мостика у большого оврага. Ей хотелось вернуться, но было стыдно вернуться. Видит, что идет Александр Михайлович Кузминский. Он шел и случайно повернулся, потому что на него напали летучие муравьи.
Софья Андреевна решила, что это божья воля, но все-таки хотела утопиться, пошла через лес, в лесу испугалась какого-то зверя — какого, она не знала, потому что была близорука, вернулась домой. Так записано Софьей Андреевной 21 июля, а у Толстого записано 22-го: «И вчера же был разговор с женой о напечатании письма в газетах, об отказе от права авторской собственности. Трудно вспомнить, а главное, описать все,
что тут было». Дальше вымарано девятнадцать строк. Остался лишь конец записи:«Начал же я разговор потому, что она сказала как-то вечером, когда мы уже засыпать собирались, что она согласна. Мне ее жалко».
Тянулось время. В августе была опять попытка Льва Николаевича отправить письмо в редакции. Он как будто собирался отказаться от всех прав на все сочинения. Дело тянулось медленно, а в это время пошли страшные слухи, которые скоро превратились в явь: на Россию надвигался голод.
В июле Ясная Поляна была полна гостей, приехал Репин, рисовал картину: Толстой в его рабочем кабинете. Приехала Александра Андреевна Толстая — уже очень старая и по-прежнему умная женщина. В семье ее принимали с почетом. Она заметила, что человек, которого она долго любила, мрачен. Однажды она сказала: «Подумали ли вы когда-нибудь серьезно об ответственности перед вашими детьми? Все они производят на меня впечатление блуждающих среди сомнений. Что вы дадите им взамен верований, вероятно отнятых у них вами?»
Толстой омрачился так, что Александра Андреевна поспешила выйти из комнаты.
А дело все тянулось. Наконец 16 сентября 1891 года Лев Николаевич написал и послал в газеты свое отречение в такой форме:
«Милостивый государь,
Вследствие часто получаемых мною запросов о разрешении издавать, переводить и ставить на сцену мои сочинения, прошу вас поместить в издаваемой вами газете следующее мое заявление:
Предоставляю всем желающим право безвозмездно издавать в России и за границей, по-русски и в переводах, а равно и ставить на сценах все те из моих сочинений, которые напечатаны в XII томе издания 1886 года и в вышедшем в нынешнем 1891 году XIII томе, так равно и мои не напечатанные в России и могущие впоследствии, т. е. после нынешнего дня, появиться сочинения».
ГОЛОД
I. Сомнения Л. Н. Толстого
Недороды, систематически случавшиеся в России, в 1891 году приняли форму голода.
Царапали истощенную, испаханную землю сохами; скот перевелся, поля не унавоживались. Урожай приходил редко, как счастливая случайность, и не мог покрыть огромных дефицитов в хозяйстве. Все быстро шло под гору.
В. И. Ленин писал в 1902 году в статье «Признаки банкротства»: «Хищническое хозяйство самодержавия покоилось на чудовищной эксплуатации крестьянства. Это хозяйство предполагало, как неизбежное последствие, повторяющиеся от времени до времени голодовки крестьян той или иной местности… С 1891 года голодовки стали гигантскими по количеству жертв, а с 1897 г. почти непрерывно следующими одна за другой… Государственный строй, искони державшийся на пассивной поддержке миллионов крестьянства, привел последнее к такому состоянию, при котором оно из года в год оказывается не в состоянии прокормиться».
О голоде заговорили все. Это сперва раздражало Льва Николаевича, так как голод не был неожиданностью. Голод ставил перед Толстым вопрос: что делать сейчас? Правило говорило, что помощь бесполезна.
Еще франклиновский журнал, в котором молодой Толстой ставил сам себе отметки и вел ежедневный тщательный самоанализ, становился иногда между Толстым и жизнью: он за общим правилом не хотел видеть отдельного события.
Правилом было — духовное самоосвобождение. Это не могло помочь голодным.
Толстой не знает, что делать. Он пишет 4 июля Н. С. Лескову о голоде. Соглашаясь с тем, что голод уже есть и станет сильнее, дальше пишет скорбные слова: «Когда кормят кур и цыплят, то если старые куры и петухи обижают, — быстрее подхватывают и отгоняют слабых, — то мало вероятного в том, чтобы, давая больше корма, насытили бы голодных. При этом надо представлять себе отбивающих петухов и кур ненасытными. Дело все в том, — так как убивать отбивающих кур и петухов нельзя, — чтобы научить их делиться с слабыми. А покуда этого не будет —.голод всегда будет».