Лев
Шрифт:
– Квахери, – произнес я в свою очередь.
Морак ждал, что будет делать старик. Старик посмотрел мне прямо в глаза. Разумеется, я не был ровней ему. В моих жилах текла другая кровь, а под луной просто не мог родиться человек, который стоил бы масая. Но я был белым, я был на этой земле чужестранцем. А значит, можно было проявить ко мне вежливость, не унизив собственного достоинства.
– Квахери, – произнес старик с высокомерной благосклонностью в голосе.
– Квахери, –
Старый масаи держался так же прямо, как его длинное копье, которое он вонзил перед собой отрывистым движением руки.
А моранопирался на свое оружие обеими руками. Но поскольку он по-прежнему прижимал его сбоку к туловищу, торс его и шея томно изогнулись. Очевидно, он хотел дать понять, что, когда даже старый вождь масаев вынужден проявлять вежливость, он со своей шевелюрой имеет право и даже обязан вести себя вызывающе. А может быть, просто инстинкт ему подсказывал, что такая его поза лучше, чем какая-либо другая подходит его удивительной красоте.
При взгляде на юное тело эфеба и атлета, на котором блестящая черная кожа обтягивала длинные, тонкие, изящные, но необыкновенно сильные мышцы, было ясно, что такой вот небрежный, легкий изгиб как нельзя лучше выявляет мягкую мощь этого безукоризненно сложенного тела. Что же касается лица, покоившегося на полусогнутой обнаженной черной руке, и, казалось, освещенного изнутри золотыми отблесками, то благодаря крупным пунцовым губам, прямому жесткому носу, большим, блестящим от истомы и горящим от ярости глазам, благодаря, наконец, венчающей его массе расплавленного красного металла, оно сочетало в себе жестокость маски с какой-то сонной нежностью.
Подобной блистательной красоте в самой счастливой фазе ее расцвета все позволялось и все принадлежало. Моранпредоставлял восхищаться им, столь же невинный, изысканный и свирепый, как черная пантера, которая, потягиваясь на солнце, обнажает когти своих бархатистых беспощадных лап. Что можно требовать еще от жизни?
– Как его зовут? – обратился я к старику через Бого.
Моранне соизволил ответить. Но старик сказал вместо него:
– Ориунга.
И добавил:
– А меня зовут Ол Калу.
Потом он задал мне короткий вопрос и Бого перевел:
– Он хочет знать, зачем вы приехали сюда.
– Из-за зверей.
Ол Калу опять что-то сказал.
– Он не понимает, – сказал Бого. – Ведь здесь их нельзя убивать.
После небольшой паузы я в свою очередь спросил, что делают в заповеднике два масая.
– Мы ищем пастбища для скота и место, чтобы устроить жилье для своих семей, – ответил Ол Калу.
Прижимаясь щекой к руке, а рукой опираясь на копье, моран лениво и самоуверенно смотрел на меня сквозь свои обрамленные длинными ресницами полуприкрытые веки.
Снова возникла пауза. Но теперь я не знал, что еще сказать. Прощаясь, старый масай поднял руку. И от этого движения жалкий кусок ткани, свисавший с его плеча, скользнул в сторону и полностью раскрыл его тело. Тут я увидел огромную борозду, прорезавшую его тощую, сухую плоть
от того места, где начинается шея, и до самого паха. Шрам с глубокими впадинами, гребнями и вздутиями цвета копченого мяса и свернувшейся крови выглядел чудовищно.Заметив мой взгляд, Ол Калу сказал:
– От львиных когтей не может защитить кожа даже самых лучших щитов.
Старик выдернул из земли копье и задумчиво осмотрел его. Оно было очень длинным и увесистым, но изумительно сбалансированным. Заостренное с обоих концов, перехваченное посредине металлическим цилиндром, сделанным по руке воина, оно могло, когда нужно, служить и дротиком. Ол Калу покачал им, держа его в одной руке, а другой рукой провел по своей жуткой ране. Он сказал:
– В те времена белые не вмешивались в игры моранов.
Ориунга открыл глаза под своим шлемом цвета красного золота и улыбнулся. У него были ровные, острые и сверкающие хищным блеском зубы.
– Заискивай перед белыми, если тебе так хочется, – говорила старику его беспощадная улыбка. – Ты уже давно перестал быть мораном.А я морансейчас и могу вести себя вызывающе. Мое удовольствие – вот мой единственный закон.
Старик и юноша удалились своим беспечным, стремительным шагом. Когда они отошли достаточно далеко, их два силуэта с копьями на плечах стали напоминать строгостью своих линий и красотой движений доисторические рисунки на скалах и в пещерах.
– Какие будут приказания, господин? – спросил меня Бого.
В этих местах, где жили люди еще более странные, еще более скрытные и недоступные, чем дикие звери, мне уже было больше нечего делать.
– Будем укладывать вещи, чтобы завтра отправиться, не теряя ни одной минуты, – сказал я Бого.
XII
В настоятельном приглашении Сибиллы Буллит на чашку вечернего чая меня привлекало лишь одно: возможность еще раз увидеть Патрицию. Однако когда я пришел в бунгало, девочки „там еще не было.
– Сейчас еще светло, а Патрицию, пока солнце не сядет, домой не загонишь… она у нас девочка с поэтическим настроем, – сказала Сибилла, издав короткий нервный смешок.
Она надела шелковое цветастое платье, открытое на груди и на спине, туфли на высоких каблуках, жемчужное ожерелье. Немного чересчур торжественно одетая по столь незначительному поводу, она была и накрашена и надушена тоже немного чересчур.
Такие же изменения произошли и в ее голосе, в ее манере держаться. Не то чтобы они стали какими-нибудь фальшивыми или деланными. Но в них появилась какая-то немного напускная живость, какая-то обязательная веселость, и голос стал чуть выше, а жесты обрели некоторую поспешность, то есть были все признаки того, что хозяйка дома заранее решила блистать сама и заставить блистать других.
Столько стараний, столько приготовлений в честь какого-то, можно сказать, прохожего, в честь совершенно незнакомого человека! Надо полагать, потребность в обществе обострилась у нее в уединении до такой степени, что уже сам факт моего присутствия придал взгляду Сибиллы (черные очки исчезли) лихорадочный блеск.