Лев
Шрифт:
– Вы понимаете, – продолжала Сибилла, – мы достаточно сильно любим друг друга, чтобы исключительно остро ощущать ту боль, которую причиняем друг другу, и для нас это невыносимо. А в результате каждый из нас хочет, каждый прямо-таки обязан перекладывать вину на другого.
Черты Сибиллы заострились, сделались более напряженными, но при этом она продолжала оставаться спокойной и держала себя уверенно. И она продолжала ровным голосом:
– Я вот, например, говорю себе, что Джон бесчувственный чурбан, которого ничего не интересует, кроме его зверей, и что ему наплевать на будущее Патриции и на то, будет она счастлива или нет… А Джон говорит себе, – Сибилла улыбнулась очень мягкой и очень красивой улыбкой, – о, я уверенна, очень редко и очень робко,
Сибилла скрестила свои сухощавые руки на столе и стиснула их так сильно, что хрустнули суставы пальцев. Она продолжала смотреть мне в лицо, но уже не ожидая ответа.
– Если бы мы еще могли до бесконечности поддерживать в себе несправедливую злость, жить, возможно было бы легче, – продолжала Сибилла. – Каждый носил бы в себе уверенность, что он прав, что его оскорбили в лучших чувствах. Но ведь мы слишком любим друг друга и поэтому очень скоро осознаем глупость и неприглядность этих кризисов. И тогда мы начинаем испытывать чувство жалости. Им жалко меня, мне жалко их. Мне это всегда бросается в глаза. Им, наверное, меньше. Ну да неважно. Главное, что ни им, ни мне не нужна эта жалость.
На этот раз нижняя губа молодой женщины задрожала и в голосе появились более высокие нотки. Я ничего не говорил, потому что не мог ничего сказать.
– И при этом, понимаете, – продолжала она, – хуже всего чувствуешь себя как раз не в тот момент, когда ты находишься во власти гнева или когда сердце разрывается от жалости. Хуже всего бывает, когда успокаиваешься и смотришь на все трезвыми глазами. Потому что тогда понимаешь, что с этим ничего нельзя сделать.
Мне было тяжело смотреть, как она казнится, и я подал свой голос.
– Нельзя никогда быть абсолютно уверенным, – сказал я.
Она покачала головой.
– Нет, тут ничего нельзя сделать, – сказала она. – Ничего нельзя сделать, когда люди слишком любят и не могут жить друг без друга, но и не могут, хотя в этом нет их вины, жить одинаковой жизнью. Они-то всего этого еще не знают. Патриция, слава Богу, еще слишком маленькая. А Джон, к счастью, слишком простодушен. Малейшая передышка вроде вот этой, и они снова верят, что все еще возможно. Но я-то знаю.
Сибилла замолчала. Глядя в профиль на ее исхудавшее и уже увядшее лицо, я испытывал смешанное чувство печали, нежности и вины.
«И вот эту-то женщину, – размышлял я, – я считал суетной, глупой и упрямой, только из-за того, что она наивно восхищается умеющей хорошо одеваться школьной подругой, и из-за того, что она с таким упоением устраивала для меня свой церемониальный чай. Я относился к ней в лучшем случае с презрительной жалостью. Хотя, как оказалось, ее мучения объяснялись особой остротой ее ума и особой тонкостью ее чувств».
Глядя на Килиманджаро, Сибилла вдруг воскликнула:
– Они думают, что я неспособна оценить красоту, величие, дикую первозданность, поэзию этого заповедника. И что именно поэтому я не в состоянии понять их.
Голос молодой женщины оборвался. Она подняла руки к вискам.
– Боже мой! – произнесла она. – Если бы это было действительно так, разве страдала бы я в такой степени?
Резко повернувшись ко мне, она продолжила с внезапной страстью:
– Я все время вспоминаю одну сцену… Я не могу не рассказать вам… Это воспоминание из тех времен, когда я еще не испытала того страха, против которого я сейчас бессильна. Я всюду ездила с Джоном… И мне это нравилось… Однажды мы поехали вон туда, – Сибилла показала
пальцем на горизонт восточнее Килиманджаро, – по дороге, которая пересекала саванну и обрывалась, дойдя до очень густого, темно-зеленого, почти черного леса. А за ним очень хорошо была видна вершина Килиманджаро. И вот именно там, на границе бруссы и леса, мы заметили их: слона и носорога. Они стояли лицом к лицу, друг против друга, рог против хобота. Они встретились на одной тропинке, сразу на выходе из леса, и ни тот ни другой не хотел уступать дорогу. Джон сказал мне, что это всегда так. Представляете: два самых сильных созданных природой чудовища… Гордость… Они дрались насмерть у нас на глазах. Фоном для этой битвы служила стена темной зелени, а подальше – гора. Слон победил – Джон мне сказал, что так бывает всегда. В конце концов он опрокинул носорога ударом плеча – какой удар и какое плечо! – и затоптал его. Но у него у самого из вспоротого живота вываливались внутренности. И Джону пришлось чуть погодя пристрелить его… Так вот, мне хотелось бы, чтобы эта битва длилась бесконечно. В ней были сосредоточены вся сила и вся жестокость мира. Начало и конец времен. И я уже не была какой-то там тщедушной и пугливой женщиной. Я была всем этим…Сибилле не хватило дыхания, чтобы продолжать. Потом она сказала мне:
– Налейте мне, пожалуйста, еще джину.
Она залпом выпила и продолжала:
– Если бы я не испытала это на себе, не прочувствовала до глубины души, разве я могла бы понять, что такое брусса и ее звери для такого человека, как Джон? И тогда, вы думаете, я не убедила бы его, не заставила бы жить в Найроби? Он ведь сделал бы это ради меня, мой бедный, мой дорогой Джон.
В этот момент улыбка и глаза молодой женщины выражали безграничную любовь.
– С Джоном-то мы всегда найдем общий язык, – тут же продолжила она. – Я пришла поговорить с вами не о нас.
Она сделала очень короткую паузу, как бы собираясь с силами, и сказала со страстью в голосе:
– А вот Патрицию нужно отсюда увезти. Нужно, поверьте мне. Вы же видите: сумасшедшей меня пока еще не назовешь. Я вполне отдаю себе отчет в том, что говорю. Я все взвесила во время этой передышки. Пансион или частный дом. Найроби или Европа. Но нужно, чтобы ребенок уехал, причем уехал как можно скорее. А то очень скоро будет уже поздно. И я сейчас совсем не думаю ни о ее образовании, ни о ее манерах. Это-то я как раз могу взять на себя. Я думаю сейчас о ее безопасности, о ее жизни. Я боюсь…
– Кинга? Зверей? – спросил я.
– Откуда я знаю! – сказала Сибилла. – Всего вместе. Боюсь того напряжения, которое Патриция испытывает, боюсь ее страсти. Климата, природы, окружения. Так не может продолжаться. Все это плохо кончится.
Я подумал об Ориунге. Сибилла ничего не знала о его существовании, но почувствовала, что я разделяю ее опасения. Она сказала мне решительным тоном:
– Вам девочка полностью доверяет. Сделайте невозможное, чтобы убедить ее.
Сибилла встала и добавила еще:
– Я рассчитываю на вас.
Она медленно спустилась с крыльца, возвращаясь к своему одиночеству и к своей любви, которые смыкались на ней, на ее муже и ее дочери, как дуги капкана.
Уже темнело, когда Патриция взбежала по ступенькам ко мне на веранду. Гладкие щеки девочки были коричневыми от солнца и розовыми от удовольствия. Кинг в этот день был с ней еще более нежен, чем обычно. Патриция была уверена, что таким образом он хотел извиниться за грубость и озлобленность, проявленные накануне его львицами.
Я предоставил ей говорить, сколько ей хочется. Но когда она стала прощаться, я сказал ей:
– А ты знаешь, что мне уже скоро нужно будет уезжать?
Глаза ее сразу стали печальными, и она тихо ответила:
– В общем-то, знаю… Такова жизнь.
– А ты не хотела бы поехать со мной во Францию? – спросил я.
– На сколько дней? – спросила она.
– На довольно большой срок, чтобы походить по большим магазинам, посетить театры, подружиться с твоими ровесницами.