Либретто для жонглера
Шрифт:
– Зачем такой нужен? – сказал я Элиссе. Она стояла рядом. В комнате орал телевизор. Она затянулась сигаретой.
Темнело.
Она сказала: "Так и живём".
А я сказал: "Завтра на работу?" – и засмеялся.
Она кивнула и посмотрела на меня: "А что еще делать?"
– Как убить время? Или жизнь?
Она сказала: "Наверное".
А я сказал: "Я знаю дворец. Есть люди, которые обходят его стороной, есть люди, которые тянут шею, пытаясь заглянуть в его окна, но если в этот момент кто-нибудь проходит мимо, они смущаются и делают вид, что спешат и уходят прочь. А кто-то топчется у дверей, изнывает от скуки, не желая признаться себе в этом, и поглядывает на людей, которые так же толкутся вокруг, с видом то ли хозяина, то ли привратника, он и сам толком не
– В эту ночь любви пусть соединятся все любящие и любимые!
И нет ничего, что не было бы послушно Её повелению. Нет таких стен, которые не растаяли бы от слов Её, голос Её усмиряет само Время, и оно становится волшебным ковром. И тогда… Тогда всё становится совсем другим".
– Ещё бы, – сказала Элисса.
Из квартиры раздался крик: "Жена!" – потом обиженно: – "Же-э-на. А!"
Она отняла руку и испуганно нырнула в дверь.
Стало пусто. Её голос был в комнате, далеко. Телевизор молчал.
Я стоял один.
По другой стороне улицы прошла женщина, подняла на меня глаза, потупилась. Проехал крытый грузовик. Потом мотоцикл с коляской.
Стемнело.
В окнах электричества двигались люди. У самого бордюра чесалась собака.
Я вернулся в квартиру и закрыл дверь балкона. Я вспомнил, что на днях записал “Genesis”, и подосадовал, что не захватил с собой кассету.
Я очень жалел, что не догадался захватить с собой кассеты. Мы засиживались на кухне до часа ночи, и я всё говорил, говорил, а она слушала, улыбалась, качала головой, поправляла прическу, наливала ещё чаю, резала пирог, а я жевал и рассказывал ей о сюрреализме, о жизни и смерти, о своих эстетических воззрениях, о Марселе Прусте, о своём детстве, о постимпрессионистах, о сущности Возрождения, о христианской догматике, о том, как мне нравятся “The Cure”, о версиях смерти Моцарта, об императоре Калигуле и… о, боже! Всякий раз, ложась спать, я с ужасом вспоминал о том, о чём я так и не успел, забыл рассказать, и понимал, что не рассказал в сущности ни о чём. И на другой день я встречал её, когда она возвращалась с работы, и мы шли куда-нибудь погулять или посидеть, и возвращались обычно довольно поздно.
Бедняжка, как ей было тяжело с её душой и её сердцем, с её вкусом и чуткостью жить среди всего этого убожества, отупляющей монотонности, когда не с кем даже поговорить, и никто ничего не понимает и не хочет слушать, и озабочен только тем, как бы насолить кому-нибудь, да как бы не загреметь под грядущее сокращение, да как бы бородавку из-под носа вывести, нюхать мешает мясо, не припахивает ли.
Я звонил ей на работу, я умолял её уйти пораньше, удрать, улизнуть, и мы пойдём в парк, мы пойдём за город… Нельзя сказать, чтобы дяде всё это очень нравилось. Я его понимаю. Мы-то ужинали пирожными или чебуреками, а ему приходилось самому себе что-нибудь готовить и кушать то, что приготовил – а куда деваться? Хотя мог бы и в ресторане питаться – зарабатывал он для своей зарплаты неплохо. Жмот.
Он, должно быть, мечтал о том дне, когда я уеду, и он снова сможет вести привычную и спокойную паразитическую жизнь.
Но когда в тот вечер мы вышли к реке и долго стояли на берегу, и смотрели, как уходит солнце, я понял, ясно и отчетливо, что не хочу расставаться с Элиссой.
Кажется, она думала о том же.
Прошла
неделя. Я уже вполне освоился в этом городке и пришёл к выводу, что развлечений здесь, и правда, нет никаких. Разве что прогуляться от парикмахерской до Дома культуры, поглазеть на аляповатую афишку, потом заглянуть в книжный ларек, тоскливо посмеяться над выставленными образцами человеческой глупости и другой дорогой вернуться к той же парикмахерской. Можно было ещё пойти на автостанцию, сесть на скамейку и наблюдать, как подъезжают и отъезжают автобусы.В лесу было топко, загажено, и одолевали комары.
И только река была по-настоящему красива. И парк.
Исследование домашней библиотеки заняло у меня несколько минут. Частью она состояла из того, “на что подписывали на работе” (с партийным блокнотом в нагрузку), частью из книг, которые “теперь, говорят, все читают”.
– Почему бы вам не избавиться от этого хлама и не купить хорошие книги?
– А где? Как? Какие?
Она рассказала мне о том, как мечтала когда-то о сцене, а стала инженером по электротехнике. Зачем, спрашивается?
– Чтобы убить жизнь, – пошутил я. Но я и сам не знал, зачем я целых пять лет сдавал какие-то экзамены, спал за приборами, потел, скучал, решал задачки, зачем?
Она сказала, что раньше брала книги в городской библиотеке.
Разговаривая, мы иногда вдруг умолкали и смотрели друг на друга или просто сидели рядышком и молчали. И я держал её руку в своей. Она отводила глаза. Словно стряхнув с себя оцепенение, вставала с места, прохаживалась по комнате или уходила и включала где-нибудь воду. Или произносила фразу, на которую не надо было отвечать.
Я целыми днями бездельничал. Было приятно просто лежать и ничего не делать. Думать о ней.
Я пытался было писать стихи, но получалось скверно. Бросил. "Something Holds Me In The Ties", – хотелось мне петь. Хотелось слушать музыку, но не было хороших кассет. Я перестал рано вставать. Научился рано ложиться. В два часа по полуночи я гасил торшер, подтягивал покрывало к плечам, целовал подушку и засыпал.
По ночам дядя просыпался и, кряхтя, шёл на кухню, тяжело ступая на половицы, от чего они немилосердно скрипели. Он звенел посудой, хлопал дверцей холодильника – перекусывал. Поначалу я каждый раз просыпался, потом привык.
Так продолжалось до того самого дня, когда мы вышли с Элиссой к реке и увидели закат.
Run With Me
Мы вышли к реке и увидели красное солнце и необъятное небо. Лениво проплывали баржи, оставляя за собой тяжёлые складки червонного зеркала.
Становилось прохладно.
– Пора возвращаться, – сказала Элисса.
– Не хочется, – сказал я.
– Не хочется, – тихо повторила она.
И мы постояли ещё, а потом она сказала: "Но что будет, если остаться здесь? Жечь костры, пересчитывать звезды? Варить уху? Жить в палатке?"
– Всё это одна бутафория, – сказал я.
– Тогда что? – спросила она. – Всё равно придётся возвращаться.
– Вовсе не обязательно оставаться на одном месте.
Я сказал: "Не нужно оставаться на одном месте. Это огромный мир, и можно идти всё дальше и дальше, и открывать всё новые страны. Это огромный, прекрасный, светлый, неисчерпаемый мир".
– И в нём можно жить? – спросила она.
– Я живу в нём, – сказал я. – А это всего лишь вход, и даже не парадный, а скорее, чёрный. Можно всю жизнь просидеть у дверей, называя это романтикой или чем угодно, да так и не войти. Как в притче у Кафки.
– И кто же страж этих дверей? – спросила Элисса.
– Ночь, – сказал я. – Нужно миновать её, не задев. Нужно уметь пройти её насквозь и не окраситься в чёрное, пронзить её подобно молнии.
– Пойдём, – сказала Элисса.
– Нет! – воскликнул я. – Останемся ещё хоть ненадолго.
– Поздно уже, – возразила она.
И мы вернулись. Дядя пребывал в самом мрачном настроении. Наверное, какие-нибудь неприятности. У этих людей вечно какие-нибудь неприятности; я решил не обращать на него внимания. Но Элисса, кажется, расстроилась. Она такая чуткая.