Лица века
Шрифт:
Я думаю, что и русский народ был не так вселюбив, как то проповедовали церковь и писатели. «Несть ни эллина, ни иудея» лишь в храме, под прикровом церкви, но выйдя из нее, каждый как бы надевает свои привычные плотские одежды и становится тем, кем создала судьба: русский – русским, татарин – татарином и т. д. И это хорошо; лишь так сохраняется благословенная и благодатная красота мира с его неповторимыми красками.
И прежде редко какой русский, например, женился на ненке, или башкирке, или чеченке: не позволяла не только замкнутость среды, но и верования. Даже живущие в одной деревне инаковерующие ложились на разные кладбища, гостились чаще в своем кругу, вели свой национальный быт, говорили своим языком, носили свои платья. Лишь московская знать в силу политических причин изменяла своим уложениям.
Да, у меня в романе «Миледи Ротман» Иван Жуков решил стать евреем; вернее, не своей волею он пустился в опасное приключение, но новые переделыцики нации понудили, воззвав к перековке человечьего материала. Смутители ровной жизни, они весь двадцатый век баламутили Россию, и с этой опасной болезнью мы, к сожалению, перекочевали в третье тысячелетие. Передельцы мира постоянно хотят обезличить народы, превратить их в пыль, сеево, в песчаные пустыни, по которым, не зная пределов, катятся в вихре перемен злые и неуживчивые, эгоистические и безверные перекати-поле.
Но что получилось из этого предприятия? Снова вспоминается: «Их платье не по нам, наше платье не по ним».
В. К. Что еще хотели бы вы сказать о теме нового своего романа, который, как я заметил, очень быстро расходится?
В. Л. Собственно, роман-то не на еврейскую тему, а о новых лишних людях. Безумные люди, начав перестройку России, в первую очередь обрушились на мозг нации, на ее интеллект, и так-то подточенный, лишенный веры в двадцатом веке. На примере двух провинциальных «культурников» я показал, под каким безжалостным прессом оказалась наша земля. В соковыжималку пустили все лучшее, чтобы на выходе оказалась лишь липкая «капуста», а все остальное – вековые привычки, национальная этика, совесть, доброрадность, все Божьи заветы – пущены в отходы за ненадобностью. Но только внешне нация встречает это нашествие «гуннов» смиренно, порою и с учтивою улыбкою, но в почти каждой русской душе неугасимо тлеет пламень самовыражения и остерег: «Туда ли катимся?» Эта внешняя податливость обманывает многих и разочаровывает, понуждает отступиться от перековки русского человека. Горнило долгих тысячелетий, наверное, что-то стоило для нас, закалило внутренний сердечник, который не так-то просто истереть.
Кстати, эксперимент вовсе не новый: кто-то стремился стать англичанином, иной надел французскую шкуру, немцы и евреи пытались натянуть русское обличье и, впрочем, порою не без пользы для государства. Во многих сторонах культуры и наук они сыграли учительную роль. А вспомним Синявского, что жил под еврейской личиною. Я уж не вспоминаю уроки диффузии в мировом масштабе; но в осадке чаще всего оставались личная драма, угрюмое доживание иль запоздалое прозрение. В эти игры играть опасно…
В. К. Невольно задумываешься и о том, что какие-то свойства нашего национального характера нуждаются в определенном совершенствовании с учетом жесткого нынешнего времени. Ваш «опыт психоанализа» весьма поучителен. Но скажите, может ли народ, учась на собственных горьких ошибках, сделать выводы из них и в чем-то себя «перевоспитать»?
В. Л. Норов каждой нации гранили долгие времена; жизненных коллизий и у русского народа за тысячелетия случалось много, и если по каждому поводу, при тяжелой ситуации дополнять или переписывать натуру, то племя бы не состоялось. Готовые к перековке по чьему-то желанию угождают в конце концов в такой исторический шторм, что едва выплывают на берег, растеряв почти все нажитое в истории.
Мы не знаем, не помним, какими были наши предки, но, безусловно, они были более выносливыми, созерцательными, многомудрыми, ибо жили в полнейшем слиянии с природою; более мужественными, ибо всякое сражение проходило на расстоянии стрелы, копья и меча; более зоркими, ибо охота, пространства требовали взгляда чистого; более решительными и богобоязненными, ибо долгие ходы по землям требовали натуры рисковой, – а значит, не боялись смерти. Череда дней, испытаний, чересполосиц, сбивание в города, в огромные скученные
безголосые орды, конечно, приисказили норов, нарушили этику и эстетику, взгляд опустили в землю, но стержень русской души, несмотря на перемены в мире, оставался нетронутым (по крайней мере, до последних лет).Еще на моей памяти сельская Русь не знала замков, можно было попроситься на постой в любую избу, – а это многое значило для народной жизни в ее бесконечных дорогах. Конечно, рухнул прежний быт, а значит, поиссякли национальная этика и эстетика, душа народная стала грубее, примитивнее, несмотря на все образование. И нынешняя перемена общественного строя заставит мимикрировать народ, приспособляться, затаиваться в своей сущности, порою и засыпать. (Но спящий народ не есть мертвый, беспробудный.) Однако нельзя говорить, что народ нуждается в совершенствовании, ибо русский народ – это наше все, мы лишь крохотные малосилые зернышки его.
Народ нуждается в любви, но не в покровительстве: нуждается он в воле, которую почти отобрали. Всякая рыба ищет своих стихий, русский народ – народ глубины, бесконечного поиска, волнения, внутреннего постоянного недовольства собою, народ тихой драмы и самоустроения. Я говорю лишь о том народе, что живет на земле, собирает из нее не только на прокорм всем нам, но и духовно окормляет, храня и прикапливая исподволь национальную культуру. А пока кормилец наш, как и в прежние времена, – изгой, страдалец, как бы человек низкого сорта; себялюбивые города, похитив у крестьянина его волю, уничтожают и его смысл быванья, а значит, и себя изгоняют со света, бессмысленные и жалкие. Города похищают народ и истребляют его, доводя и себя до плесени.
Пространства диктуют условия жизни русскому народу; пространства – его школа, и сколько бы поколений ни приходили до или будет после нас, они все будут больно ушибаться, спотыкаться, падать, стеная, снова подыматься и двигаться наощупку вперед. Разве можно научить молодую семью, чтобы она жила, не расплескав чувств, не спотыкаясь на сварах, нытье, на внезапных вздрязгах. Нет. Так и нация, любой народ мира, перемогая тысячелетия, всякий раз накапливает свой, личный опыт. Даже свод эстетики и этики, накопленный в совместном прожитии, не оберегает народ от своих же ошибок. Увы! Хвори и выздоровление; встряхнул головой – и, помолясь, дальше.
Лишь самонадеянные «образованны», блуждая в трех соснах, любят воспитывать свой народ, почитая себя за апостолов. И тем приносят много горей…
В. К. В разговоре с писателем Личутиным не могу не коснуться вопроса о языке. Ваш язык называют самобытным, самоцветным, необыкновенно сочным. Но сегодня не о личных творческих секретах вашей работы над словом хочется вас спросить. Сегодня вполне реальна угроза уничтожения русского языка в целом. Вы чувствуете эту угрозу? И что, на ваш взгляд, нужно делать, чтобы ее предотвратить?
В. Л. Язык русский скукожится, изветреет лишь тогда, когда народ вовсе сойдет с земли и закроется в городах. Земля – родильница слова, его повествователь. И печаль не столько от того, что телевизор принакрыл нас голубым мраком, мерцающим сполохом затмил взгляд; печально, что земля скудеет крестьянином, а мы и не охнем.
«Слово, неправильно сказанное, неправильно и существует. Оно особую силу имеет». Так говаривали наши предки. Они считали, что слово не потухает, но, обладая особой энергией, заселяется в эфире, существуя в особом, может быть и райском, мире. Иначе неужели людские души, отлетая в рай, живут в вечном молчании, и неужели все живые звуки природы потухают и ложатся под ноги, вроде палой листвы, а не возносятся вслед за отлетающими душами? Этого никто не знает.
И каждый из нас, как почка, как листок на гигантском древе нации, не может верно знать, что с языком, в какую сторону он движется – в поре созревания он или усыхания. Наверное, три тысячи лет тому речь предков наших была победнее нашей (а может, и богаче?) – ибо были свои понятия, свой гармонический мир, осколки того словарного свода упали в наше время и обросли новой живой тканью.
Вот я написал роман «Раскол» о семнадцатом веке; не насилуя себя, не сочинив ни одного слова, не заглядывая практически в словарь Даля, я вынул народную речь из своей скверной памяти, даже и не подразумевая, сколько образов роится во мне.