Лицей 2019. Третий выпуск
Шрифт:
А писательница из города Березники Пермского края Анастасия Разумова в сюжетной повести “Дрожащий мост” (третье место) ставит в центр повествования трудного подростка. Он совершает преступление, он виновник, но на самом деле дети – жертвы, а преступники – взрослые. Создавшие вселенную одиночества, мир кровоточащих ран. Из этой вселенной бежит герой Пономарёва. В её пределах персонажам Немцева ничего не остаётся, как жонглировать иронией. Против неё идёт и главный герой Анастасии Разумовой. Причём идёт до конца, без оглядки…
Поскольку споры о том, кто достоин стать лауреатом, шли довольно жёсткие, позволю себе напомнить имена писателей, не попавших в желанную тройку, но сверкнувших в коротком списке. В поэзии это Александра Герасимова из Томска с циклом “Перемолчание” и ярко экспериментирующий Евгений Горон из Москвы – обоих жюри также удостоило особого упоминания. Воронежца Василия Нацентова и Евгению
И москвич Игорь Белодед, отыгравший в повести “Синий кит” тему спорного расследования “Новой газеты” о клубах детей-самоубийц, и развернувший публицистический сюжет в неожиданном литературном направлении. И автор ещё одной антиутопии, “Плюсквамфутурум”, Борис Пономарёв (Калининград)…
В отличие от “просто” финалистов, лауреаты третьего сезона (как, видимо, и первых двух) получили и свою минуту славы, и пятиминутки ненависти; та же Разумова могла прочесть о своей прозе приязненный отзыв критика Ольги Тимофеевой (“Новая газета”) и отрицательный Николая Александрова – (“Эхо Москвы”). О лауреатстве Оксаны Васякиной с восторгом написал Глеб Морев, главный редактор Colta.ru, и с раздражением – часть поэтической тусовки. А сколько было сказано в глаза и за глаза… Вечная формула Ельцина “Не так сели” – любимая фраза литературной среды.
Но к этому нужно привыкать с самого начала. И к восхищению сверх меры, и к отвержению сверх разума, и к перешёптыванию за спиной. Иначе можно запросто сломаться, сгореть в двойном пламени восторга и отвержения, не состояться в жизни и в литературе. Пушкинский совет ещё никто не отменял.
Ты царь: живи один. Дорогою свободнойИди, куда влечёт тебя свободный ум,Усовершенствуя плоды любимых дум,Не требуя наград за подвиг благородный.От этого выбора не освободят ни премии, ни жёсткая критика, ни миф о литературных поколениях. Сам – свободно – один – не требуя.
Потому что словесность – это не конвейер по производству новых поколений, а почва для произрастания литературных личностей. Прочтите книгу – убедитесь в этом сами.
Павел Пономарёв
Мышиные песни. Сборник рассказов
Первое место
Беглец
Посреди снежной пустыни, насквозь продуваемой ветрами, неуклюже, как скворечники, стояли брошенные избы. Внешне они ещё сохраняли своё лицо – бревенчатые стены, крыши, ставни, ограды, – но внутри домов царили холод и пустота. Предприимчивые хозяева переехали в город. Остались лишь те немногие, кому нечего было терять: одичавшие философы поневоле и старухи, доживающие свой век.
Помнится, в девяностые мы с отцом искали в этих краях дачное место – какую-нибудь дешёвую избу с пятью сотками у забоки [1] . Брошенных домов и тогда было немало. Как тать, я проникал в чужие избы и с удивлением обнаруживал оставленные хозяевами вещи. Многое осталось нетронутым: старая мебель, посуда, книги, настенные часы. Прошлая жизнь людей мистически продолжалась в позабытых предметах, к которым и прикасаться-то было страшно, как к церковной утвари. После мы купили один из домов, очень ветхую избу, как и хотели, у самой забоки. Забока представляла собой смешанный лесок, тянувшийся вдоль берега Алея, на краю деревни. Вот сюда-то я и приехал со своим рюкзаком.
1
Забока (сиб.) – берег, край, обочина, лесок вдоль берега речки, озера;
урема; ветвь или часть чего-либо, отделившаяся вбок; речной рукав, образующий с настоящим руслом остров. – Примеч. ред.Последний узел, связывающий меня с цивилизацией, был развязан, ибо чёрные тополя у реки видели, как мой телефон, совершив акробатический трюк, улетел в дальний сугроб. Я не стал смотреть, кто звонит, то ли от гордости свободного человека, то ли от страха вернуться в прежнюю жизнь. Звучали последние такты хоральной прелюдии Баха, когда я подходил к забору и недоверчиво всматривался в неподвижную заоконную тьму.
В новом жилище оказалось достаточно разного рода вещей, чтобы существовать. Дом состоял из двух комнат и холодной сарайки, которую после я завалил кучей хвороста, благо забока была рядом. В большой комнате, ставшей местом размышлений и спальней, находилась железная кровать. Справа от кровати возле окна висела книжная полка, на которой вместо книг пылилась бумажная икона и чернел кусок хозяйственного мыла. Там же был стол, украшенный сухими цветами в стеклянной банке, и пара стульев. Другая – небольшая комната, где находилась русская печь, служила кухней.
Первое, с чем я начал бороться, – это пронизывающий до костей холод. Он был всюду. Казалось, холод зарождался где-то на розовеющем степном горизонте, затем невидимым остриём пронзал обмороженную лесную глушь, пробирался к жилищу и сквозь многочисленные щели вползал в не защищённое огнём пространство, где был человек. Этот человечишка смешно приседал, суетился, неумело складывал хворост и ронял спички на промёрзшие доски. Наверное, холод сравнивал меня с теми старожилами, которые благоговейно склоняются над печью и через мгновение рождают пламя. Холод смеялся.
Вскоре изба ожила. На печи в ржавом ведре парил кусок январского сугроба. В доме было грязно, и я решил вымыть пол и стереть пыль с немногочисленной мебели. Уже в сумерках, при мигающем свете керосиновой лампы, я принялся разбирать рюкзак. Половина накопленных с академической стипендии денег была потрачена на консервы, спички, сигареты и прочие вещи, необходимые в быту. Другую половину оставил на жизнь. Хоть я точно и не знал, есть ли в этой глуши жизнь, да и не слишком-то задумывался о завтрашнем дне. Ощутив домашнее тепло, я снял куртку и закурил. На столе темнела стопка привезённых книг – на случай, если мозг начнёт давать сбои и придётся усмирять его с помощью готовой реальности.
Русская печь, вросшая некогда в основание избы, пробудила древние запахи жилища. Я чувствовал то горечь степной полыни, то сладковатую вонь июльского хлева, то пчелиные ароматы зимовника [2] . Всё здесь было просто и страшно. Моя изба была, конечно, язычница. И я отдавал должное её поверьям, подкладывая в огонь острые сучья, стараясь делать это вдумчиво и неторопливо. Мне подумалось – как же хорошо сидеть здесь одному, молчать и быть самим собой.
Я перерубил провод, связывающий меня с миром, но осталась память. Надев валенки, я вышел в беззвучную тьму, лишь через минуту разглядев очертания двора и – вдали – плотную лесную глушь. Память надеялась уколоть мыслями о городе, о суетном прошлом, но древний холод и дивная тишина этих мест делали мысли беспомощными. Они растворялись в хаосе ночного неба – без единой звезды. В этом безмолвии было много жизни. Казалось, древние духи и ныне живут здесь: в деревьях, в старых колодцах, в стенах и половицах моей избы. Духи присматриваются, принюхиваются ко мне, чуя смрадную вонь большого города, но пока не трогают, наблюдают, что со мной станет потом.
2
Зимовник – помещение для зимнего хранения ульев с пчёлами. – Примеч. ред.
Спать я лёг одетым, не решившись доверить наготу необжитому месту, подумав, что и дом со своими духами считает меня пока что чужаком. От усталости заснул я довольно быстро.
Наутро я увидел страшный сон. Передо мной стоял бородатый человек лет тридцати, в грязной фуфайке и валенках, и угрожающе размахивал руками, не произнося при этом ни слова. Он только мычал и выразительно лупал большими голубыми глазами. Поняв, наконец, что это не сон, я попытался сообразить, что ему от меня нужно. Мельком вспомнил, что ночью не запер уличную дверь на засов, и это меня испугало. Тем временем язык жестов пришельца сообщал, что его не нужно бояться, что он свой: лицо с вытаращенными глазами сделалось подчёркнуто незлобивым и улыбалось. Всё его поведение выражало детское “давай дружить”, но мне, добровольному затворнику, эта идея не очень-то нравилась. Уехав от людей, я и не думал встречаться здесь с кем бы то ни было, тем более с сумасшедшими.