Лицей 2023. Седьмой выпуск
Шрифт:
Новый год наступал с Охты и Оккервиля и двигался строго на Запад, скользя от меридиана к меридиану. Старушка Земля хрустела осью, но все же поворачивалась, и в то время, когда прошлогодние дырки от созвездия Малой Медведицы совпали с нынешними, звезды вспыхнули ярче Солнца и Новый год ворвался в квартиру 19 дома № 21 литера А по Заневскому проспекту.
Когда уже все гости ушли, жена, поджав губы, сказала ему:
– Видел, как Бусовцев на дочку соседскую поглядывал?
– Видел. Что же тут дурного? Он человек холостой.
Жена цокнула языком.
– Да ведь он поглядывать начал только после того, как с Мишкой к ним в квартиру за столом сходил…
Светало. Гора посуды лежала в раковине
Константин Константиныч подошел к окну и увидел уходящую ввысь светлую стену строящегося дома напротив, одного из четырех одинаковых зданий ансамбля Заневской площади. У подножья стены на земле тут и там были свалены штабеля кирпича, а у самого входа, прикрытые брезентом, стояли одна в одной несколько чугунных ванн.
Ни крыши, ни остекления еще не было, и оттого здание – темное, слепое и лысое – выглядело особенно неуютно. Не было даже рабочих, бойким стуком молотков и веселым матерком способных оживить эту мертвую панораму. Было раннее утро после новогодней ночи…
Жена, стоявшая рядом, будто почувствовав то же самое, прижалась к Константин Константинычу, положила голову на плечо и сказала:
– Надо будет занавески повесить. А то вселятся, будут глазеть…
До стены дома и в самом деле от их окна насчитывалось едва ли тридцать метров. Жителям последней лестницы повезло больше: новостройка стояла как бы наискось, и оттого пустырь между домами имел треугольную форму и расходился вширь, начинаясь как раз от того торца, где жили Теплицыны. Пустырь был уже засажен чахлыми саженцами и обещал в будущем превратиться в садик. И садик, и двор у обоих домов получался общий.
Константин Константиныч ничего не ответил про занавески, но поцеловал жену в макушку и сказал:
– Давай спать ложиться… и в самом деле утро уже.
Друзья справили Боре детскую кроватку.
– У всех одно новоселье, а у него два, – пошутил отец, расстилая на паркетном полу матрац.
Первого января шестьдесят второго года Боря открыл глаза и увидел перед собой не ставший уже за пару недель привычным коричневый деревянный плинтус, из-под которого торчали не до конца приклеенные обои, а светлый, невероятно белый потолок. Он уходил куда-то ввысь, подпираемый вертикальными орнаментами на стенах. И деревянные прутья кроватки, окружавшие его со всех сторон, высились будто греческие колонны на развалинах Парфенона. В окно светило яркое зимнее солнце.
Боря проснулся и заплакал. Ему шел четвертый год.
Глава десятая
Вадим проснулся так, как просыпается хотя бы раз в жизни каждый студент. Мама трясла его за плечо, и ее недовольный голос был способен пробить даже самый крепкий сон.
– Вадим, Вадим, да проснись ты! Двадцать минут восьмого уже! Ты же собирался с утра доучить глаголы! Вечером обещал!
О, какое же это унижение – тебе, двадцатилетнему, лежащему под одеялом в одних трусах, вставать в осеннее утро на пару, которую уже решил пробить! И ведь не объяснить маме, что к Черноусову лучше не прийти никак, чем прийти плохо готовым, что этот прогул не отразится ни на чем – до сессии еще куча времени, – что это, в конце концов, его жизнь, его выбор факультета, и за обучение никто не платит, и уж, наверное, он со всем этим как-нибудь разберется.
И даже сослаться на «мне ко второй» не получится – увы, но расписание его пар она знала. И считала сына, хоть он уже и учился на третьем курсе, едва ли не более опасным оболтусом, чем сына-десятиклассника.
За окном едва брезжил рассвет. Вдалеке, за Железнодорожной, гулко грохотал товарняк, отдаваясь эхом в
дребезжащем стекле серванта: немецкий дом послевоенной застройки таил в себе деревянные перекрытия, чутко улавливавшие вибрацию проходящих поездов. В детстве Вадиму нравилось засыпать под это убаюкивающее подрагивание. Можно было представить, что ты и сам куда-то едешь далеко-далеко – на теплое море, наверное, а вовсе не на латынь первой парой в конце октября.Но эта дорога не шла на море. Эта дорога вела на Мгу и Волховстрой, и Вадим помнил, что когда-то по этой дороге его деда увозили в эвакуацию.
Пришлось вставать. Времени не оставалось уже не только на лексический минимум из десятого параграфа учебника Попова и Шендяпина, но и на завтрак.
Вадим не очень любил приезжать в Металлострой. Не только из-за таких вот подъемов. Каждый приезд его обманывал. Вадим ждал, что будет как всегда: синее небо с балкона, овсянка на завтрак, которую, так уж и быть, можно обильно посыпать сахаром, и вечный футбол по вечерам, когда и бабушка, и дедушка болели как за родных и не могли налюбоваться на молодого Аршавина.
Сейчас мама жила там одна.
Мебель осталась на прежних местах, и балкон был таким же чугунным и крохотным, и немецкая лепнина такой же старомодной. Можно было сварить овсянку и посыпать ее сахаром, в этом не было никакой проблемы. Так отчего же каждый раз Вадим уезжал с чувством того, что его обманули? И отчего это чувство все острее?
А самое главное – после сделанного ремонта изменился запах. И в какой-то момент, в какой-то приезд Вадим понял, что он его забыл. Забыл запах. Запахи вообще узнаются легко, а помнятся трудно. Нет у человека такого органа, который бы их помнил.
Он жил поначалу с мамой после развода. И места было больше, и район получше. Когда они остались в этой квартире вдвоем, ее контроль за ним стал, по его представлениям, чрезмерным, и он мало-помалу перебрался к отцу. Это произошло постепенно: сначала Вадим стал уезжать туда чаще, чем обычно, потом оставаться на целые выходные, а потом в какой-то день перевез вещи. Предлог был благовидный: ездить оттуда в универ было ближе. И вот сейчас, видимо, мама разыгрывает этот предлог в свою пользу.
…Из железной двери парадной, бегом через двор, через аллеи с голыми деревьями, через огромную площадь с помпезным домом культуры – к двести семьдесят второй маршрутке.
Каждый приезд в Металлострой убеждал Вадима в том, что в мире архитектуры не было и нет ничего человечнее сталинской послевоенной застройки. Объяснить себе этого феномена он не мог, но это определенно было так.
Двухэтажные немецкие домики с тупоугольными эркерами и черными чугунными балконами выстраивались в линию, в ряд, в каре, организовывали собой хаос пространства, а значит – уменьшали энтропию. Было среди них множество одинаковых в планировке, и не было среди них двух одинаковых по цвету: желтые, оранжевые, малиновые, серые; были среди них отремонтированные вчера и были среди них отремонтированные в прошлом веке. Штукатурка последних переливалась разводами, напоминавшими мрамор.
Плюхнувшись на протертое кожаное кресло, Вадим ощутил такое приятное тепло, предательски исходящее откуда-то из чрева газельки, что понял: повторить глаголы он точно не сможет. Тепло разливалось по закоченевшим под тонкими джинсами ногам, убаюкивало. Хотелось уставиться в окно и ехать так целую вечность, скрестив руки на груди и спрятав ладони под мышками.
Маршрутка зачем-то дала кругаля и пошла по Железнодорожной, где сбоку от платформы, в зарослях пожухлой травы, на двух массивных бетонных распорках, напоминавших рогулины улитки, висели в воздухе железные буквы: «ЛЕНИНГРАД». Буквы когда-то были красными, а обрамлявший их прямоугольник – белым, сейчас же и то, и другое стало ржавым.