Личное дело игрока Рубашова
Шрифт:
Мальчика он старался не замечать. Его сердце закрылось для него, и когда кормилица упрекнула его в отсутствии отцовских чувств, он только брезгливо усмехнулся, словно неуместной шутке.
Он старался поменьше бывать дома. При свете луны сидел он допоздна в своей конторе, вчитываясь во все более бедственные доклады бухгалтеров. Теперь уже и серная фабрика приносила убытки, а коммерческий банк грозился отобрать его финский лес. Он курил сигару за сигарой и писал отчаянные белые стихи на обороте долговых писем. И что поистине было странно — он даже и не искал никакого утешения. Наоборот, сыпавшиеся на него бедствия даже доставляли
Как-то ночью, придя домой, он застал Нину в ванной. Перед ней стоял стакан с раствором мышьяка.
— Выпей, если есть такое желание, — сказал он. — Мне все равно.
Он в зеркале видел ее красные заплаканные глаза. Она вылила яд в раковину и, ни слова не говоря, ушла к себе. Ему стало стыдно. Он бродил по темной квартире, молясь Богу, но Бог, к которому взывал он в своем отчаянии, слушать его не желал. Он остановился в кухне. Угли в изразцовой печи совсем остыли. Он подложил дров и угля, поджег и открыл нижнюю вьюшку, чтобы улучшить тягу. Из спальни доносился плач Нины. Оглушенный горем, он вышел из дому, забыв закрыть вьюшку…
Он взял извозчика и поехал в Новую деревню, часть города, где жили цыгане. До рассвета сидел он в ресторане и пил дешевую водку с оранжадом. Ему не давало покоя видение: жена со стаканом мышьяка в руке. Он любил ее. Она была драгоценнейшим камнем в его короне, но корона-то уже проржавела настолько, что вот-вот развалится… Цыган с заячьей губой подошел к его столику со своей скрипкой. Незнакомая пожилая женщина в залатанном платье положила руку ему на плечо. Его отчаяние было настолько очевидно, что официант даже не взял с него денег.
Когда он возвращался домой, солнце уже взошло. Деревья протягивали свои руки к небу. Он чувствовал, что к нему вернулась ясность, словно бы водка отмыла его мысли от многомесячной грязи. Он вновь воззвал к Богу, и в наступившей тишине почудился голос, призывающий его утешиться. Он сплел что есть силы пальцы на груди, наклонил голову и закрыл глаза. Может быть, может быть… может быть, как-то все образуется… вера творит чудеса… вера сдвигает горы. Перед внутренним взором его возникли изображения святых мучеников, людей, страдавших и погибших за веру; он молил их всех сжалиться над ним и указать ему путь в эти черные мгновения его жизни.
Огонек надежды забрезжил перед ним. Если ему не удалось спасти свое состояние, что ж… можно выучиться жить скромнее. У них есть любовь. Он страстно мечтал спасти свой брак, сделать его вновь таким же счастливым, как он был всего год назад. Может быть, ему удастся опять полюбить своего несчастного, ни в чем не повинного мальчика; может быть, Нине удастся родить снова…
Но не успели дрожки подъехать к дому, он уже знал, что случилось непоправимое. Дым стелился по улице, вокруг с криками бегали люди, звон пожарного колокола все приближался. Он знал еще до того, как ему сказали.
Они все погибли там, в горящем доме. Они все сгорели.
Единственное, чего он хотел — умереть. Только умереть.
Смерть стала его мечтой, его надеждой на освобождение, мощной рукой, в чьих силах было одним ударом вырвать его из цепей неизбывного страдания. Он хотел только
одного: оставить земную жизнь, память, мысли, трагедию его жизни и любви. Ни о чем другом он просто не мог думать, только о смерти. Свобода. Смерть.Он ходил по Петербургу, как призрак, ничего не видя, ничего не слыша, ходил по кругу, не в силах оторваться от центра этого круга — невыносимого, ни на секунду не ослабевающего отчаяния. Он даже не мог плакать.
Не обращая внимания на холодный осенний дождь, он бормотал, как сумасшедший, выкрикивал, вдруг принимался петь и наконец впал в молчание, прерываемое разве что неравномерным биением его сердца. Если ему хотелось пить, он утолял жажду водой из канавы, он ел все, что попало — отбросы, лошадиный навоз, опавшие листья. Он спал там, где его настигал сон.
На пятую ночь он случайно набрел на дом, где помещалась его контора. Там почти ничего не осталось — все разграбили его бывшие помощники.
На столе стояла их семейная фотография. Он поцеловал ее, бросил на пол, растоптал и изорвал на куски.
В каморке уборщицы он нашел банку с крысиным ядом, развел его дождевой водой так, что получилась густая каша, и съел, плача от облегчения. Его тут же вырвало, и он в отчаянии начал биться головой о стену.
На чердаке, изнемогая от желания покончить со своими мучениями, он нашел кусок пеньковой веревки и привязал ее к потолочной балке. Нашел стремянку, залез на нее, сунул голову в петлю и прыгнул. Закрыв глаза, ждал он желанного конца. Он качался примерно в метре от пола, балка скрипела, веревка впилась в горло, как будто это был кусок вареной колбасы, голова, казалось, вот-вот лопнет.
Через полчаса, убедившись, что смерть обмануть не удалось, он сам перерезал веревку, подошел к чердачному окну и открыл его. Он даже не прыгнул, просто встал в проеме, наклонился вперед и медленно упал. Несколько секунд, что он летел с седьмого этажа к земле, крича от радости, показались ему вечностью, и он успел даже подумать, что прошлая жизнь, как об этом пишут, перед глазами не проходила. С глухим ударом упал он на булыжную мостовую. На какую-то секунду почувствовал страшную боль в затылке, перед глазами вспыхнул ослепительный красный свет. Наконец, подумал он, наконец свободен…
Но ничего не произошло. Он лежал с закрытыми глазами. Дождь хлестал в лицо, он начал дрожать от холода. С безумным смехом он встал и снова поднялся в контору, где в ящике письменного стола лежал старый контракт. Он уже несколько лет не вспоминал о нем, а сейчас достал и уставился на все эти отрывные талоны, печати, подписи… Внутри него все ревело от боли, но сам он кричать, как ни старался, не мог.
В феврале он приплелся в пансионат для бедных на Садовой. Он чуть не упал в обморок, поглядев на себя в зеркало. Он похудел не меньше, чем на два пуда, кожа на плечах свисала, как тряпка на вешалке.
Несколько раз он бросался под трамвай — уже несколько лет, как Петербург обзавелся этим новомодным средством передвижения, и бросаться под него было не в пример удобнее, чем десять лет назад под конку — но каждый раз поднимался с рельсов целый и невредимый и на глазах ошеломленных свидетелей, смеясь, уходил своей дорогой… Пробовал он и автомобили-с тем же результатом. К нему никто не решался даже приблизиться — нечеловеческие страдания его были настолько очевидны, что люди в ужасе отшатывались.