Личности в истории. Россия
Шрифт:
Россия бурлила. Недавняя победа над Наполеоном, ощущение собственной силы, жажда деятельности, служения на благо России – этим жила вся тогдашняя молодежь. Пушкин, как и многие из его выпуска, мечтал о военном мундире, но отец настоял на Министерстве иностранных дел: семья была небогата.
Петербург закружил Пушкина. В щегольском черном фраке, в непомерно широкой шляпе a la bolivar он спешил вознаградить себя за вынужденное шестилетнее уединение. Его с радостью принимали везде – на великосветских балах и офицерских пирушках, на субботниках Жуковского и в мещанской гостиной актрисы Колосовой, у Карамзиных и у «ветреных Лаис», а проще говоря, у продажных женщин. Имя Пушкина звучало все чаще. А он не желал ничем отличаться от обыкновенных светских людей, пытался скрывать в большом обществе
И я, в закон себе вменяя
Страстей единый произвол,
С толпою чувства разделяя,
Я Музу резвую привел
На шум пиров и буйных споров,
Грозы полуночных дозоров;
И к ним в безумные пиры
Она несла свои дары
И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодежь минувших дней
За нею буйно волочилась —
А я гордился меж друзей
Подругой ветреной моей.
В те годы всё стремились делать сообща, объединять усилия, обмениваться мыслями, энергией, устремлениями. Но не принято было смешивать кружки или участвовать в нескольких. Пушкина это не смущало, он вращался везде, но везде оставался собой. Искал себя.
Однако «серьезные» друзья и приятели его не одобряли – среди них многие были старше и мудрее, опытнее его. Талант этого страстного, горячего юноши был неоспорим, он ослеплял и сбивал с толку, а разбросанность казалась изменой этому таланту, пустой тратой сил, которые следовало бы направить на благие дела… Что это за благие дела, каждый из них, впрочем, понимал по-своему. Жуковский говорил: «Сверчок, закопавшись в щелку проказы, оттуда кричит, как в стихах: „я ленюся!“» А. И. Тургенев ежедневно бранил Пушкина за «леность и нерадение о собственном образовании. К этому присоединились и вкус к площадному волокитству, и вольнодумство, – также площадное, 18 столетия». Батюшков писал А. И. Тургеневу: «Не худо бы его запереть в Геттинген– и кормить года три молочным супом и логикою». Доброжелателей вокруг было много, но кто из них по-настоящему понимал его?
Поучения «стариков», недоверие друзей, напряженный ритм светской жизни – немудрено, что он вспыхивал от любого пустяка, видя в нем угрозу своей чести. Е. А. Карамзина писала брату, Вяземскому: «У г. Пушкина всякий день дуэли; слава богу, не смертоносные».
Итак, два года в Петербурге, четыре года на юге – Кишинев, Одесса… В Лицее для Пушкина миром свободы виделся Петербург, а в Петербурге – деревня. А когда он был «переведен» на юг, то воспринял это как жестокое ограничение своей свободы.
В михайловскую ссылку он приехал уже прославленным автором романтических поэм, прелестной лирики, вольнолюбивых воззваний и острых эпиграмм.
В сознании многих читателей таковым он и останется навсегда. Они не захотят увидеть, как он будет меняться с каждым ударом судьбы, как будут проясняться его цели, обостряться восприятие священного. Впрочем, все это будет позже…
…Облака все бежали по небу, а Пушкин обычным быстрым шагом шел по узенькой тропинке вдоль Сороти к своей любимой Савкиной горке. Сбивая тяжелой палкой зонтики пижмы, он вспоминал, как отчаянно, даже яростно метался по окрестным тропкам и дорожкам в августе 1824 года, уже больше десяти лет назад. Ему казалось тогда, что жизнь кончена, что он заперт в клетке, что его навсегда оторвали и от любви, и от друзей, и вообще от жизни… Да, это была уже настоящая ссылка – без срока, без надежды, да еще и под надзором родного отца. Горечь, отчаяние, разочарование!.. «Бешенство скуки пожирает мое глупое существование», – писал он.
Дважды пытался он бежать из ссылки, хлопотал о перемене дедовского имения даже на любую из крепостей.
А я от милых южных дам,
От жирных устриц черноморских,
От оперы, от темных лож
И, слава богу, от вельмож
Уехал в тень лесов Тригорских,
В далекий северный уезд;
И был печален мой приезд.
«Путешествие Онегина», из ранних редакций
В августе 1824 года в Михайловское приехал пылкий юноша, а покинул его в сентябре 1826 года взрослый человек, помудревший и многое переживший. В кармане
его, как гласит легенда, лежал листок со стихотворением «Пророк»…Что произошло за это время? Никогда, даже в дружеских письмах, не описывал Пушкин своих глубоких, интимных переживаний. Все можно найти в его стихах – но уже в универсально-человеческой форме. Так и в этот раз – написал было Александр Сергеевич в черновике письма Раевскому (по-французски): «Я чувствую, что дух мой созрел окончательно. Я могу творить», да было ли то письмо отправлено? А годы спустя, в вычеркнутом, промелькнет:
Здесь меня таинственным щитом
Святое провиденье осенило,
Поэзия, как Ангел-утешитель, спасла меня,
И я воскрес душой.
Вот парадокс: стиснутый внешними обстоятельствами, он как будто ломал границы внутреннего мира и переносился творческим воображением из глухой псковской деревни в иные страны и времена. Греция и Египет, Франция и Восток, средневековая Европа и Испания… Все, что ему никогда не дадут увидеть, увидел и прожил его гений.
Ему пришлось много читать – как когда-то тома французских писателей в отцовской библиотеке, здесь он жадно глотал книги из обширной библиотеки соседнего Тригорского – восполнял недостатки своего образования.
Да, это была настоящая, большая, кропотливая работа: здесь он подготовил первый сборник своих стихотворений – наконец-то, не все же им гулять по России в списках! Здесь написал четыре сердцевинных главы «Онегина», «Графа Нулина», «Цыган»…
Но главное – «Борис Годунов», «плод добросовестных изучений, постоянного труда»! Пушкин, так жаждавший общения и здесь лишенный его, безмерно любивший своих друзей и считавшийся у них… даже слишком разговорчивым, – он не проговорился, не послал ни строчки из трагедии! И только уже закончив, делился с Вяземским: «Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух один и бил в ладоши и кричал, – ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Как было не обратиться к истории здесь, в местах, по которым сама история не раз прокатилась мощными волнами? Как не обратиться к русской душе, русскому характеру здесь, где, что ни день, можно эти характеры наблюдать живьем – на ярмарке, да в Святогорском монастыре, да одна нянюшка чего только не расскажет?! Но из-под его пера вышла не просто романтическая стилизация в старинном духе. Это спор о том, кто и какой ценой делает историю, о роли народа. Он давно разошелся в оценке истории и политики со своими несчастными друзьями, которые теперь в Сибири – если не повешены. Он давно разуверился в насилии как движущей силе истории. Человек и его совесть, человек и правда – вот сила.
Пушкин улыбнулся, вспомнив, как по приезде в Москву читал «Годунова» в доме поэта Веневитинова в Кривоколенном – он, который шесть лет был оторван от культурной жизни России, принес с собой что-то, что опережало развитие этой жизни… Он вообще менялся быстрее, чем публика это замечала и могла оценить. Впрочем, публика инертна, привыкает к чему-то одному и этого же ждет от писателя, а новизна ее смущает и кажется отсталостью.
И еще «Пророк»… Никто никогда не узнает, что произошло с ним здесь, в Михайловском, как родились эти строки, довольно самих стихов: в них всё есть, а прочее пусть останется только с ним… Он-то помнит, как вот здесь, на этой самой Савкиной горке, глядя в это же высокое небо с бегущими по нему облаками, он вдруг остро, пронзительноясно почувствовал… Впрочем, как это передать обычными словами? «И Бога глас ко мне воззвал…» Он долго шел к нему, и все его лицейское и юношеское «безверие», «афеизм», злосчастная «Гавриилиада» – всё это отрицание было поиском, тоской по еще не обретенному, но столь необходимому… Поиском страстным – он по-другому не умел.
ПPOPOK
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый серафим
На перепутьи мне явился.
Перстами легкими как сон
Моих зениц коснулся он.
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он, —
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход.
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,