Лихие гости
Шрифт:
Встречать «Основу» вышло множество народа. Даже Агапов велел себя доставить на берег. Сидел в своей коляске, укутавшись в старый полушубок, смотрел на реку, затем переводил взгляд на Захара Евграфовича и задумывался, опустив голову. Сам Захар Евграфович нетерпеливо прохаживался по причалу, вглядывался в серую морось, которая плотной завесью висела над темной текучей водой, и ожидал, когда покажется из-за пологого речного поворота знакомый нос любимого парохода. «Основу» Захар Евграфович действительно любил. Как-никак, а первый пароход, который достался ему с великими трудами и тревогами. Даже его имя нравилось, хотя изначально он придумывал ему совсем другое — «Основатель». Но маляр, нанятый нарисовать это имя над кружалом, столь большущими намалевал
Серая морось будто раздернулась над темной водой Талой, когда поплыл слышный издалека радостный вздох гудка, а затем показался из-за речного поворота нос парохода. Судно капитан Дедюхин причалил красиво и лихо — с разворота, вычертив на воде пенный полукруг. Притер борт к стенке причала, будто осторожно и мягко приложил ладошку. Матросы быстро завели чалки [14] , спустили трап, и Дедюхин первым сошел на берег. Невысокого росточка, по-мальчишески худощавый, ходил Дедюхин важно и степенно, «по-царски», как посмеивались за глаза его матросы. Уж чего-чего, а важности и величавости у старого капитана имелось в избытке. Никто никогда не слышал, чтобы он кричал; разговаривал со всеми по-отечески ласково, даже если был чрезмерно зол. Подзовет провинившегося матроса и воркует ему по-голубиному:
14
Чалки — веревочные канаты.
— Напортачил ты, лапушка моя ненаглядная, напортачил; наклонись, солнышко, я тебе бульбочку излажу…
И такой крепкий шалабан в лоб закатает, что шишка взбухает с куриное яйцо, а в голове долго еще звоны слышатся. И ручка, казалось бы, маленькая, и пальцы сухонькие, а щелкнет — как поленом перелобанит.
Сойдя с трапа, Дедюхин, согласно им же заведенному обычаю, с достоинством поклонился хозяину, доложил:
— Прибыли, Захар Евграфович. С Божьей помощью все в порядке.
Захар Евграфович в ответ тоже поклонился:
— С прибытием, Иван Степанович.
Они обнялись, троекратно расцеловались, и Дедюхин в три приема успел шепнуть:
— Прикажи, хозяин… завтра разгружать… мертвец в трюме, не наш…
И так ловко вышептал, что никто не услышал и ничего не заметил.
Захар Евграфович кивнул, давая понять капитану, что услышал его, и приказал разгрузку отложить до завтрашнего дня, а на ночь выставить возле «Основы» двух сторожей. Затем обернулся к команде, сошедшей с парохода вслед за капитаном, и громко пригласил:
— Теперь, братцы, прошу хлеб-соль отведать! Всех к себе приглашаю!
И первым, круто повернувшись, пошел в гору, направляясь к своей усадьбе.
Коля-милый на одной ножке крутнулся. Стол ломился. Команда, глотая слюнки, степенно расселась и руки на коленях сложила: раньше времени, опять же по обычаю, заведенному Дедюхиным, никто и крошки не мог в рот положить.
Первое слово говорил хозяин, и выпили первую чарку за капитана. Второе слово говорил капитан, и вторую чарку подняли за хозяина. А затем пили за всю команду, за матросов, мотористов и масленщиков — отдельно, а после уж вставал каждый, у кого имелись слова, нужные для такого случая, и говорил, что ему пожелается. Первоначальный порядок, как водится, быстро истаял, над столом поднялся общий гул, а скоро и песню затянули — загуляла команда «Основы». Да и то сказать — заслужили.
Захар Евграфович переглянулись с Дедюхиным и под шумок, под песню, один за другим тихо выскользнули из кухни. Прошли к дому, поднялись в кабинет, и Захар Евграфович, плотно прикрыв дверь, словно боялся, что их подслушают, тревожно спросил:
— Что случилось, Иван Степанович? Какой мертвец?
Дедюхин степенно прокашлялся и обстоятельно стал рассказывать…
Настиг их в верховьях реки Талой снег. Повалил, как пух из разорванной подушки, столь
густо, что берега потерялись. Ход пришлось сбавить на самый малый, на носу поставили двух матросов с шестами, чтобы они мерили глубину, — боялся Дедюхин на мель наскочить. Так и пошли дальше — на ощупь. Часа через два снег поредел, справа и слева прорезались берега, на фарватере появилась хорошая глубина, и все, кто был на палубе, с облегчением вздохнули. Тут матросы с шестами и заорали в один голос:— Стоп, машина!
Чуть-чуть, оказывается, не налетели на большую лодку-плоскодонку, болтавшуюся посреди реки. Пригляделись — а в лодке, на дне, лежит человек. Не шевелится и голоса не подает. Изловчились, подняли его на палубу и видят, что окоченел неизвестный мужик до судороги. Только глаза закатывает и зубами дробь бьет. Одежонка на нем легкая, не по погоде, от снега насквозь мокрая, и голые пальцы уже скрючились и посинели. Отнесли несчастного в каюту, одежонку с него стащили, растерли коньяком, завернули в сухое одеяло; хотели еще внутрь коньяка влить, но только расплескали: зубы стучали беспрерывно. Но все равно стал бедолага понемногу в себя приходить, глаза уже не закатывал, смотрел осмысленно. И вдруг заговорил:
— Я есть французский подданный Жак Дювалье… Я ехать с женой учителям приют… Я ограбил… Я найдите жену… Я не знаю, куда везли… Я сидел земле… Я задушил и убежал. Лю-ка-нин! Я ехал Лю-ка-нин!
В это время с правого борта раздался сильный толчок, бутылка коньяка и стакан слетели со столика, а Дедюхин с матросом выскочили, как пробки из воды, на палубу. Не убереглись все-таки, наскочили на мель. Матросы с шестами успокоились, реже стали проверять глубину фарватера, вот и приплыли… С мели сползали долго, часа три, не меньше. А когда сползли и тронулись, Дедюхин, не доверяя рулевому, сам встал за штурвал и простоял, пока не вышли на большую воду. Лишь после этого он спустился в каюту и обомлел: французский подданный ничком лежал на столике и не дышал. Здесь же, на столике, валялась ручка, опрокинутая чернильница и неровно вырванный из конторской книги лист бумаги, на котором корявым, рваным почерком было написано не по-русски несколько фраз.
— Вот он, листочек, Захар Евграфович, в целости и сохранности, — Дедюхин вытащил из кармана аккуратно сложенный лист, развернул его и положил на стол. — А француза этого мы в одеяле в трюме пристроили, одежонку его рядом поклали, на всякий случай. Чего еще хотел сказать? Я своим наказал, чтобы они помалкивали, да только боюсь, что напьются — кто-нибудь сболтнет, поэтому до разговоров надо придумать, как нам быть. Исправнику докладывать?
— Подожди, Иван Степанович, с исправником успеется. Ты сейчас ступай за командой пригляди, чтобы по домам тихо-мирно разошлись, а после сюда поднимайся, тогда у меня и ответ будет.
Дедюхин молча кивнул и ушел. Захар Евграфович расправил смятый листок, лежащий перед ним на столе, долго разбирал корявые буквы, складывая их в слова. Чертыхнулся, досадуя, что гимназический курс стал забываться, и достал из шкафа словарь. Перевел: «Эти люди говорили про Луканина. Говорили и смеялись, что ему грозит скорое разорение и смерть. И еще говорили о Цезаре, который…» Дальше перо прочертило кривую закорючку, и на бумаге остался рваный след.
Захар Евграфович долго сидел, глядя на листок, и не шевелился. Думал. Думал о том, что не зря его в последнее время мучила неясная тревога, не зря ожидал несчастья. И хотя самого несчастья еще не случилось, первая весточка о нем прилетела.
Он поднялся из-за стола, прошелся по кабинету и вернулся на прежнее место. Снова смотрел на листок и с укоризной выговаривал: «Эх, братец, что ж ты потерпеть не смог, что же о Цезаре не дописал?..»
7
Агапов, как всегда, бодрствовал в своей каморке, распевая про ухаря купца, и встретил Захара Евграфовича веселой улыбкой:
— Гуляют, речные-то? Не подрались еще?
— Не знаю, может, и гуляют, — хмуро отозвался Захар Евграфович, — мне не до гулянки.